— Вот варенье, — любезно угощал он, — очень вкусное.
— Очень, — соглашалась Наташа и скромно пробовала. Марина же резвилась, пугая комплиментами Гошу, Серафима Георгиевна выспрашивала у Цилды, кем она собирается стать, не век же ходить в лаборантках. Цилда, рослая плотная девица с милым акцентом, ответствовала, что да, не век, конечно, она собирается стать женой одного перспективного студента (Гоша как бы не слышал) и никем больше — женой, с нее хватит. Вообще она спуску старухе не давала. Геля, старшая дочь Александра Николаевича, смотрела отцу в рот, ей было приятно, что он так добр с жалкенькой Наташей.
И вот при такой мизансцене и при таких позах и лицах, которые наметил именно бы в подобном порядке режиссер будущей драмы, прозвучало слово «рояль».
— Вы хотите купить девочкам пианино?
Серафима Георгиевна поправила:
— Рояль. Это, видите ли, не одно и то же.
— Рояль — большой, — тихо объяснила Гоше Наташа, — пианино поменьше.
— Конечно, конечно, — сказала Цилда, миролюбиво улыбаясь, — но в магазин завезли только пианино, две штуки. Мои соседи справлялись: пианино, не рояли.
— Дело в том, — сказала бабушка, чувствуя на себе взгляд Марины, — что мы действительно сначала решили приобрести пианино. Но вчера Саше на глаза попалось объявление о продаже рояля. Сегодня мы пойдем, так сказать, на смотрины.
Марина побледнела. Ей было все равно, рояль ли, барабан ли — из сказанного она уловила одно: с мамочкой поделился, а с ней нет, с мамочкой все успел обговорить.
— Рояль займет слишком много места, — дрожащим голосом сказала она.
Гости затаили дыхание. Они-то видели, что началось ристалище и два всадника с опущенными забралами, с копьями наперевес движутся через кухонный стол, швыряя на пол чашки, навстречу друг другу. Свекровь слегка усмехнулась, как человек, знающий, что он собою владеть умеет и с ним все в порядке, а вот соперник сейчас продемонстрирует свою слабость и неумение себя вести.
— Рояль займет слишком много места, — повторила Марина.
На это свекровь заметила добродушным тоном, что некоторые люди, к сожалению, отдают предпочтение целесообразности перед красотой. Конечно, добавила она, рояль громоздкая штука, но если думать о нем как о мебели, то лучше всего купить балалайку (отец залился хохотом, Гоша издал хриплый смешок), ибо она, балалайка, займет мало места, и для нее вполне достаточно лишь гвоздика в чулане. Александр Николаевич потрепал жену по щеке; рояль и только рояль, сказал он, может сообщить девочкам то чувство ответственности, которое необходимо для такого важного занятия, как музыка, рояль — это целая держава, автономия музыки в доме, а не мебель у стенки; хорошо также и то, что этот инструмент, конечно, имеет свою историю, а он лично верит в вещи, у которых есть своя история и индивидуальность, и не терпит запаха серийного выпуска!
Странно было услышать это признание из уст человека, не терпящего лжи, человека, для которого серийность людей и поступков являлась как бы условием его собственного существования, каковое не было столь независимо, как нам в то предлагалось поверить; всяческая индивидуальность, неожиданность человеческого экземпляра были ему противопоказаны. Неловкая пауза была ответом на это признание. Наташа опасливо покосилась на Серафиму Георгиевну, ожидая увидеть усмешку на ее губах, но мать Александра Николаевича, откинувшись на спинку стула, с удовлетворением пасла на лице сына выражение непреклонной воли. Марина крошила в руках печенье.
— Спросим у самих девочек, — решил отец.
— Хочу рояль! — стукнула кулачком по столу старшая.
— А где Таюша? — спросил отец.
— Ты ее наказал! — крикнула Марина, выскочила из кухни, швырнув дверью.
Отец нахмурился. Гости с выражением такта на лицах заторопились. Серафима Георгиевна иронически удерживала их. Наташа участливо посмотрела на Александра Николаевича, вздохнула и на цыпочках двинулась прочь.
— Не сердись на нее, — сказала Серафима Георгиевна, — ты же знаешь, как она нервна. Не надо портить детям воскресенье.
Александр Николаевич побарабанил пальцами по столу и, не отвечая матери, пошел к жене. Со страхом мы прислушивались в своей комнате к голосам родителей за стеной. Ты зажмурилась. Нам казалось, они говорили устало. Мы не знали, как лучше: когда кричат и плачут или когда говорят усталыми голосами? Вошла бабушка, шепнула:
— Детки, одевайтесь!
Мы оделись в плюшевые пальто с капюшонами, ты в алое, я в синее, мы стали похожи на двух пажей нашей величественной бабушки. Пальто отца, оставшееся висеть на вешалке, казалось вполне безобидным существом, бабушка подала нам руки, и мы вышли на улицу.
— Не переживайте, детки, — ласково сказала бабушка. — Мама с папой сейчас поговорят и выйдут.
Но мы задыхались от недобрых предчувствий, мы молча шли ко дну — я за тобой, — исчезали в пучинах горя, которое не умели выразить, и никто не мог нас утешить; мы уже что-то прозревали.
Но вот из подъезда вышли родители с совершенно обычными лицами.
— Большинством голосов принят рояль, — сказал отец. — Если он в приличном состоянии — приобретаем.
Мама сделала гримаску, и мы рассмеялись, всплывая на поверхность отличного воскресного дня 1957 года.
День был чудесный, солнечный, в воздухе перебродил запах талого снега, солнце припекало сквозь путаницу голых, блестящих веток, из окон рвалась музыка тех времен, звенели трамваи, в синих лужах проплывало отражение облака.
Мы потянули отца за руку на автобусную остановку: нам хотелось как можно скорее оказаться там, где ждал рояль. Отец проявил редкостное для него понимание, и мы несколько минут постояли на остановке, причем отец заметил: он себе никогда не позволил бы так опаздывать, как этот автобус. Бабушка, хоть ты и дернула ее за рукав, высказала предположение, что по такому чудному воздуху и утренним просторам недурно бы пройтись через парк; отец спросил, как смотрят на это товарищи дети, товарищи дети уныло сказали, что смотрят на это весело, и мы двинулись через парк, с трудом поспевая за ним. Мама, да и мы вскоре начали отставать от отца, бабушка еще старалась шагать с ним в ногу. Ой шел с упрямо склоненной головой, отчего обозначился второй подбородок, ветер ушибался о его ясный лоб и отшатывался. «Какой воздух!» — говорил он и вдруг понимал, что никто, кроме деревьев, его не слышит: бабушка отстала, мы отстали. Он поджидал нас, разминая в пальцах кусок коры, вдыхая знакомый аромат весны: «Какой воздух, а?» — «Чудный, чудный», — отвечала бабушка. Парк был пройден, мы вышли на улицы той части города, что была расположена на берегу Даугавы.
Знакомые на улице с удовольствием раскланивались со Стратоновыми. Александр Николаевич с некоторой поспешностью снимал шляпу и несколько раз кивал с любезной улыбкой, девочки приостанавливались, делали книксен, как было принято в этом прибалтийском городке. Иногда Александр Николаевич задерживался где-нибудь на перекрестке, выхватив из толпы какого-нибудь знакомого; люди обтекали их, знакомый застенчиво отвечал по-русски, а Стратонов, довольный тем, что так легко усвоил чужой язык, говорил по-латышски. Авторитет Александра Николаевича тогда был высок.
Они свернули в совершенно тихую улочку. Здесь один за другим шли старинные особняки с башенками, балкончиками, циркульными оконцами и пышными подъездами. Липы, как швейцары, стояли у входа, им-то некуда было бежать от этих доживающих свой век некогда роскошных домов. Два года назад, когда Стратоновы только приехали в этот город, Александру Николаевичу предложили квартиру в одном из таких домов, но он наотрез отказался, потому что в особняках не было центрального отопления и газа, да и система канализации безнадежно устарела, не говоря уж о том, что это теперь была окраина, а Стратонов не желал зависеть от транспорта, ни от чего, ни от кого не желал зависеть.
Стратоновы поднялись на второй этаж по деревянной с широкими скользкими перилами лестнице, вдыхая грустный запах старого дерева, ветхости, заброшенности, и отец постучал уверенной рукой в массивные двери. Казалось, со всех сторон дома, из каждого уголка в ответ раздались шаги, вспорхнули тени, дверь открылась, и тут произошло что-то странное — воздух вдруг затвердел, покрылся амальгамой: дверь отворилась в зеркало.