И Агнесса, чтобы ее утешить, рассказала свою историю. У нее все тоже не слава богу. У мужа Андрея тяжелый характер, человек он замкнутый, раздражительный, математик. Но главная беда — свекровь. Пьет свежую Агнессину кровь, своя уже давно от злобы в ней сварилась. Скандальная баба с командирским голосом. Андрей ее побаивается. Агнессу она ненавидит, с ребенком сидеть не хочет. К телефону никогда не позовет. Презирает Агнессину стряпню, для себя и сына готовит отдельно. Лезет между ними. Женщина покивала: мол, как это все знакомо. Она спросила, не в том ли высоком доме за пустырем живет Агнесса, и она подтвердила, что в том. Женщина поинтересовалась, правда ли, что у них там хороший овощной, ей уже не один человек хвалил, и Агнесса сказала, что правда, капуста всегда свежая, упругая, продавцы сами дают выбирать, бананы не переводятся, апельсины тоже, картошка тоже неплохая, лучше, чем в центре, тоже окая, нараспев говорила Агнесса. Они помолчали, потом подозвали детей, стесненно распрощались и разошлись в разные стороны.
Серга, освобожденный, то ли что-то напевая, то ли выкрикивая, бежал впереди нее по пустырю. Небо было полно нежных тающих красок, как створка раковины, сиреневые, нежные, желто-розовые, со страстным изгибом вытянутые над горизонтом, стояли облака. И ни в небо взлететь, ни в землю уйти раньше времени. Ни в небо взлететь... Никакой свекрови у нее не было. Андрей никогда не женится, хотя, совестливый, помогает чем может, велосипед вот обещал. Но не женится, говорит, что причина в самой Агнессе, в ее характере, в том, что она стремится подладиться под всякого, спешит, торопится, забегает вперед всяческих отношений с людьми, так что те от нее шарахаются, не понимая стремительности и детского страха, с какими она откликается на всякое приветливое слово. «Во всем у тебя нет вкуса», — ругал ее Андрей. И платья ее — вызов судьбе, написанной бездарно, без вкуса. Судьба — твоя человеческая суть и суд над тобой. Ну вот зачем ей было пускаться в откровения с той женщиной, что может быть лучше сдержанного достоинства? Уж ее-то, ту женщину, чего было утешать? Разве ее беду сравнить с Агнессиной? Ведь все подобные несчастья придают судьбе какую-то завершенность, хотя бы на данном этапе, все они входят в сюжет жизни, ты находишься внутри своего круга, своей ауры, а не вне ее, где свищут ветра, где, как прошлогодние листья, висят чужие платья — чужие, взятые, как эта история про свекровь, у жизни напрокат. Про овощной магазин и то неправда: его открыли недавно, и ничего в нем, кроме пресных желтых огурцов и айвового джема, не бывает, абсолютно ничего.
Снимок
— ...Я до того обожаю весну, что прямо шалею, когда она начинается! Бросаю все дела, беру больничный — ты же знаешь, я могу взять его в любой момент — и все хожу, брожу, слоняюсь по весне, как пьяная!..
Эти слова, сказанные голосом, переливающимся наивом и детским капризом, прозвучали из глубины равномерно гудящего монолита толпы. Извилистое тело очереди, тянувшее многочисленные шеи к прилавку, вдруг, как ужаленное в одном своем изгибе, обернуло головы внутрь себя, чтобы взглянуть, кто это слоняется по весне, как пьяная, и на какое-то время эту пару, до сих пор незаметно влекущуюся черепашьими шажками к прилавку, общее любопытство окружающих людей словно прибоем вынесло из толпы...
Она заметила устремленные на них взгляды, а он если и почувствовал их, то совсем не изменился в лице, точно на них со всех сторон смотрели далекие звезды морские, а не близкие человеческие глаза. Он держался куда более скованно, чем она, поскольку в эту минуту вся его судьба была в ее руках. Он не обращал никакого внимания на очередь, словно приговоренный к казни, уже положивший голову на сруб, устремивший взор в ту сторону, откуда должен был прискакать гонец с помилованием в кармане. Глаза людей перебегали с него на нее и снова на него, потому что не находили в ней объяснения той безграничной веры и смирения, которые были в его взгляде.
По возрасту она годилась в матроны, если б не ее худоба, даже изможденность. Годы бурно прожитой молодости, как годовые кольца, сомкнулись вокруг ее горячих карих глаз. Щеки, губы, веки, волосы, подкрашенные басмой, переживали осень. Видно было, как устала жить кожа; вместе с пудрой, кремом, помадой стекла с лица свежесть, сколько слез горючих ушло, как прошлогодние снега, сквозь поры, и любовь, меняющая лишь имя и облик, как вампир высосала румянец, но глаза горели стократной жизнью и неотразимой отвагой, какие лишь вообразимы в человеке, тонущем в черном колодце, хватающем ртом воздух, а над ним спокойно, как тесные годовые кольца, сужается сруб, смыкается высокое небо.
Вот так и она хотела выпрыгнуть, выброситься из ленивой воды на недостижимую сушу, где стоял себе безмятежный и неловкий ее спутник, и руками, переливчатым своим голосом, детскою заколкой с бабочкой в волосах пыталась развернуть течение вспять или по крайней мере закрепиться в нем. И она еще лепетала что-то про весну, на которую уже не имела права, пытаясь заклясть темную воду, и очередь, рассосавшись по всему окоему колодца, в котором она барахталась, свесив головы, с интересом смотрела на нее.
Зря она так боялась, зря цепляла на себя игрушечную заколку и играла голосом: ее спутник теперь имел такое же малое отношение к ее помилованию, какое имеет обыкновенный гонец: вот он доскакал до места казни, вот поднял правую руку — и все стихло вокруг. Остальное во власти ее величества. Он сейчас не человек, он вестник взбалмошной королевы.
Тот, которого она, не стесняясь очереди и ее жадно оттопыренных ушей, очень для него подходяще называла «мой птенчик», был весть, в которую она суеверно вникала своими чудотворными глазами, понимая: там, за колеблемым ветром пологом, за сплошным водопадом весны, за оползающими по склону небес созвездиями, стоит капризная королева, и как она распорядится, так и будет.
Очередь несла их, как эскалатор. Рядом стоял высокий мужчина в красивом плаще, с умудренным, безнадежно усталым лицом, держа за руку терпеливую дочку. Женщина с горячими карими глазами перестала лепетать, но тут ее взгляд, просеивающий скучные серые лица, точно с размаху ударился о его твердые глаза — он тонко усмехнулся в усы. «Что, слопала птенчика? — говорил его снисходительный взгляд, зажегшийся последним доступным его сердцу чувством — иронией. — Вообще-то ты ничего, отважная деваха, я бы и сам не прочь. Младенчик дает тебе ладью вперед в виде своей невинной юности, но ты, киска, даешь ему вперед ферзя — свой огромный, как видно, по амурной части опыт...» Она слегка улыбнулась, ей было приятно и такое внимание. Мальчик не заметил этой игры взглядов, и она продолжала щебетать. Она рассказывала ему о том, что у ее прежней квартирной хозяйки затерялись ее детские снимки, один из них ей особенно дорог, там она пятилетней малышкой в кудряшках наряжена в костюм снежинки, о да, ей жаль этих фотографий, жаль детства, которое они могли бы напомнить.
— А адрес ты помнишь? — горячо допытывался ее мальчик. — Мы должны отыскать эту женщину, серьезно. Да, мы обязательно разыщем ее и потребуем отдать твои карточки.
Мужчина в красивом плаще переглянулся с женщиной по соседству, с презрительной усмешкой слушающей этот разговор. Женщина была того же возраста, что и щебетунья. Да и все, кто слушал их, испытывали, наверное, одно и то же чувство: скованное раздраженное презрение. Мужчинам хотелось взять за плечи эту куклу и встряхнуть ее хорошенько, чтобы не заедало на кукольном слове, женщинам хотелось плюнуть этой порхающей бабочке вслед — в ее маленький, улетающий в сторону от их убогой, праведной, мученической жизни след. Две девушки, подружки, тоже усмехнулись, одна сказала другой: «Старуха впала в детство». «Это точно», — подтвердила вторая. У третьей женщины, постарше, дума клокотала в голове, как вода в котелке: «Бедный паренек! Не дай бог моему мальчику попадется такая же стерва». Четвертая точно продолжала ее мысль: «Глупый парнишка клюнул на старую идиотку от одиночества, от неуверенности в себе». Только одна девочка, дочь своего высокого усталого отца, смотрела на эту сцену открыв рот и слушала, слушала, глядя на влюбленных, как слушают глухие, боясь пропустить слово, незнакомое слово...