И еще была вторая и последняя встреча, уже совсем иного сорта. Я не раз упоминал, что память у меня достаточно дырявая, особенно на имена и названия, – заранее прошу простить возможные ошибки. Как назывался имажинистский кабачок на Тверской улице между Страстной площадью и площадью Советов (Генерал-губернаторской)? Мне кажется, что-то вроде «Стойла Пегаса». В этом самом «Стойле Пегаса» подвизались тогда Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Кусиков и еще немало поэтов – имажинистов и ничевоков. Имажинисты были смелы и малопонятны, ничевоки окончательно храбры и совсем непонятны; это было причиной большой популярности тех и других, и кабачок был по вечерам полон публики, в которой преобладали не писатели, а нувориши голодного времени и средней власти «комиссары», которым ничего не стоило платить кучу бумажек за отвратительный кофе с настоящим сахаром и отчаянного вида сладкие пирожки.
В 9—10 часов вечера «Стойло» полно. На эстраду один за другим подымаются поэты и читают отрывки своих произведений. Особенно эффектными строками расписаны стены кабачка. Ценителей поэзии мало, да и не в поэзии дело, а в возможности зычным голосом выкрикивать слова и выражения, которыми можно свалить с ног ломового извозчика и фельдфебеля царских времен. Вероятно, сначала это сильно действовало на посетителей пегасова стойла, но понемногу все привыкли и спокойно помешивали в чашках оловянными ложками. Особую пикантность придавало выступление поэтесс с такими же непристойными словоизвержениями, в ответ на которые публика подавала реплики. Иногда было обидно, что за дешевыми эффектами оставляются без внимания по-настоящему талантливые произведения и прекрасное их чтение, нельзя, например, отнять у Есенина, что он некоторые свои вещи читал превосходно, особенно «Пугачева».
Кафе кормило поэтов, и им приходилось заботиться о репертуаре. Когда маленькая обычная кучка имажинистов публике поднадоела, стали приглашать гастролеров с именами. В качестве такового был приглашен и Валерий Брюсов, которому жилось тогда, вероятно, очень туго; его цензорство прекратилось с закрытием всех частных газет.
Брюсов не только силился «принять революцию», но и пытался не отставать от поэтической молодежи: «идти вперед». Удавалось это ему плохо, а молодежь признавать его своим не хотела. Его выступление в «Стойле Пегаса» было настоящим унижением. Небрежно анонсированный с эстрады, он читал плохо, и неинтересно под презрительные улыбки имажинистов и под разговоры привычно-равнодушной публики. Когда после жидких аплодисментов он удалился в угол к своему столику, отдельному от кучки хозяев «Стойла», мне стало искренно его жаль: все-таки крупный поэт, сыгравший в свое время значительную роль, бывший кумиром и учителем. Я встал и перешел к его столику, чтобы поздороваться, и увидал на его липе большую радость: больше никто к нему не подходил. Точно нанятый музыкант, затычка в программе, третьестепенный артист кабаре. На этот раз он был смущен гораздо больше, чем когда я пришел к нему как к цензору.
Я постарался быть не просто вежливым, а почтительным к старому писателю и осведомился о том, как ему живется и что он делает. Он охотно, даже с жаром принялся рассказывать о своем тяжком быте, – в те дни тяжком для всех, – и вдруг я увидел Есенина, который пробирался между столиками, держа на отлете руку, в кулаке которой была небрежно зажата куча соответствующих тысяч и миллионов – гонорар Брюсову за выступление. Имажинисты любили делать все грубо и на виду у всех, а может быть, нарочно хотели подчеркнуть, что «этот» сторонний для них человек, которому они хорошо платят. Заметил это и Брюсов, и у него дрогнуло лицо. Чтобы не присутствовать при сцене, я поспешил оборвать нашу беседу и отойти, пробормотав: «Ну, еще увидимся!» Видел потом, как Есенин подошел к Брюсову и высыпал перед ним на столик кучу бумажек, похожих на бутылочные этикетки, и как прославленный поэт, покраснев, сгреб их в карман.
Больше я Брюсова не встречал. Он не бывал ни в нашем «Клубе писателей», хотя, кажется, был его членом, ни в образовавшемся тогда «Всероссийском союзе писателей». Да как-то про него и слышно не было.
Вспомнился попутно московский «Клуб писателей». Два слова и о нем.
Он образовался в дни войны, но до революции; я вступил в него по возвращении из-за границы, кажется, в том же 1916 году. Клуб был тогда очень замкнутым, без жен, мужей и гостей. Прием в члены производился только единогласно. Никакого президиума и правления, помнится, не было, а был секретарь (в то время один из младших – Вл. Лидин). Из членов помню Ив. Бунина, М.О. Гершензона, Б. Зайцева, Г. Чулкова, Ал. Толстого, Андрея Белого, Вяч. Иванова, П. Муратова, Вл. Ив. Немировича-Данченко, Н.А. Бердяева, Вл. Лидина, Бор. Грифцова, Ив. Новикова, Ал. Койранского, Нат. Крандиевскую (жену А. Толстого), ее мать – Ан. Ром. Крандиевскую; старую беллетристку. По обыкновению, многих забываю. Кажется, были членами драматург Волькенштейн, по тому времени поэт – Илья Эренбург. Большинство – беллетристы, затем философы, историки и критики литературы, допускались и публицисты, но были, кажется, только двое: И.В. Жилкин и Е.Д. Кускова, в защиту кандидатуры которой было сообщено, что она в свое время согрешила беллетристическим произведением.
Клуб собирался на частных квартирах, раньше у Ан. Ром. Крандиевской, и там необычайный туман пускали Вяч. Иванов и Андрей Белый, и вообще были заправские «прения», и пили чай с печеньем. Приятнее всего заседали у Ал. Толстого, уже с пельменями и обильной «подливкой»; И.А. Бунин читал нам здесь свой рассказ «Петлистые уши». Под конец, уже в революционное время, стали собираться в Художественном театре у Вл. Ив. Немировича-Данченко в кабинете; к тому времени, состав клуба увеличился, и помню членов – старика В.А. Гиляровского, всем предлагавшего понюхать табачку с малинкой из табакерки, которой не побрезговал даже отрицатель табаку Лев Толстой. Членом была и его дочь Надежда Владимировна, молодая и неудачливая беллетристка. Еще, кажется, Ник. Эфрос, тогда попавший в художественные критики «Русских ведомостей». Но гости все-таки не допускались.
После «октября» ядро этого «Клуба» основало «Всероссийский союз писателей», который сохранял свою независимость до 1922 года, до высылки за границу писателей и профессоров. Был «Союз» и в Петербурге, но объединиться мы никак не могли, не было имени, на котором можно было сговориться, и различна была «целеустремленность»; петербургский союз искал покровительства, мы же этого покровительства так боялись, что даже не называли себя союзом «профессиональным». Одним из главных создателей союза и его первым председателем был M.О. Гершензон; вторым председателем был поэт Юргис Балтрушайтис, впоследствии литовский посол, а третьим Бор. Зайцев.
После высылки за границу целого ряда членов Союза и бывшего Клуба, да еще часть (Белый, Зайцев, Муратов, Ходасевич, Эренбург) раньше уехала добровольно, – попробовали возродить наш клуб в Берлине. Это уже новая история, и я только упомяну, что в то время (1922–1923 годы) между писателями «зарубежными» и «советскими» не было разрыва, и московские гости бывали у нас в Берлине, не смущаясь столь скандальной дружбой; и не только бывали, но и выступали на собраниях в ресторане на Ноллендорфплац. Это уже потом пошло отчуждение, в котором вряд ли виновата та или другая сторона: виноваты обстоятельства. Сейчас, сами понимаете, писатель, вырвавшийся проветриться за границу, земляков чурается, дело опасное! Разве что, если уж очень хочется повидать старого друга, придет к нему ночью с загадочным лицом и завернувшись с головой в плащ, и уж о таких случаях мы, конечно, никому не расскажем, а тем более не расскажет дома он.
И, наконец, последняя попытка восстановить былой московский клуб была испробована в Париже, когда сюда переселились стада русских кочевников. Она была так неудачна, что и вспоминать не стоит. А почему, об этом говорить рано, тема не мемуарная. Может быть, впрочем, потому, что на чужой земле и люди постепенно становятся чужими друг другу, теряют духовную связь, делаются более склонными царапаться. Много всяких причин.