И конь этот — несчастный, да и сам Абдул — несчастный, теперь и того коня кости сгнили, и его хозяина; уже больше двадцати лет прошло со смерти Абдула.
Зубейда вышла за Абдула в последний год войны, то есть оформила брак и привела Абдула к себе в дом — и все. Абдул сразу стал собственностью Зубейды, как бы ее имуществом. Она часто оставалась у своих подруг в Баку, иногда ездила погулять в Тифлис, Кисловодск, Сочи, порой месяцами пропадала неизвестно где, а Гейс-абдул исправно исполнял обязанности сторожа, он очень хорошо понимал, для чего Зубейда вышла за него замуж, потому что был человеком, знающим свое место, этот Гейсабдул; может быть, поэтому односельчане не трогали его и не издевались над ним.
Конечно, поначалу удивлялись, мол, смотрите, кого он взял: эта бесстыжая в городе развлекается, ей море по колено, а этот бедолага на нее работает; среди молодых были такие, что в душе ругали его: блаженный, сын блаженного, но понемногу всем снова стало его жаль, и через некоторое время, как будто Гейсабдул не имел никакого отношения к Зубейде, при нем стали ругать его жену; кому что в голову приходило, то и говорили при Гейсабдуле, не стесняясь, а Гейсабдул молчал; самым же странным было, что он опять же не обижался, как будто и не хотел возражать — ну, что тут поделаешь, разве он виноват, если все земные блага не стоят одного ноготка Зубейды? И женщины хорошо это понимали и в душе даже завидовали, потому что немногих из них так сильно и верно любили; может быть, поэтому, когда Зубейды не было в селе, некоторые как будто случайно заходили во двор Гейсабдула, спрашивали его, как дела, иной раз даже поесть ему приносили, посылали тендырного хлеба, и, по слухам, две женщины будто бы просто-напросто влюбились в Гейсабдула.
Да, Абдул явно был из тех, кто знал свое место. Однажды он зачем-то позвонил из села в Баку, к тогдашней близкой подруге Зубейды Розе, спросил про Зубейду, где она, больше месяца никаких вестей не подает, а Роза спросила его: «А кто это спрашивает?». Гейсабдул ответил: «Абдул», Роза громко рассмеялась и сказала: «Еще неизвестно, кто кого обдул!»
А потом не было такой вечеринки, чтобы Роза не рассказывала об этом телефонном разговоре и чтобы вся компания не хохотала; когда у Зубейды бывало хорошее настроение, она и сама смеялась, а когда плохое — кричала на Розу, мол, это ты от зависти сгораешь, что у меня муж есть, а тебя никто не берет, ты, как лисица, виноград достать не можешь. Роза краснела, бледнела; я же шучу, говорила.
Конечно, Роза говорила правду, Роза шутила, но кроме таких вот шуток ничего веселого вроде и не было, шли дни, месяцы, годы, и по временам только такие вот шутки приходили человеку на помощь.
Сам Абдул очень скучный был мужчина и пошутил, кажется, только один раз: как-то году в пятидесятом из Баку в село один невропатолог приехал, снял комнату в доме продавца Фатуллы, немного ниже бани, и все лето отдыхал тут. Мартиросян была его фамилия, и все говорили, что очень хороший врач этот Мартиросян. Алекпера, что четыре года назад помешался, за две недели превратил в нормального человека; да, так вот, как-то Зубейде тоже захотелось показаться этому врачу, часто раздражалась она в последнее время (как будто понемногу стала понимать, что конец ее веселой жизни вот такой: продавать на базаре веники, сплетенные стариком соседом от безделья), и Зубейда, выходя из дому, сказала Абдулу: «Из Баку нервный доктор приехал, иду к нему». Абдул спросил: «Зачем тебе?» Зубейда сказала: «Как это — зачем? Пойду, — говорит, — пусть мои нервы поправит». Гейсабдул раскрыл рот: «Ба-а-а!.. — сказал он. — Зубейда. как же это ты без нервов?! Если ты на меня кричать не будешь, я с тобой разведусь».
Бедняга Абдул, царство ему небесное… Зубейда, разнервничавшись порой, как говорится, у него на голове орехи колола…
— Зубейда!
Зубейда положила на землю шланг, прислушалась, из-за ворот еще раз позвали:
— Зубейда!
— Кто это? — спросила Зубейда. — Кто там?
— Это я!
— Кто? Аллаха племянник, что ли? О господи… Имя назови!..
— Это я, Агагюль!
Вообще-то Зубейда сразу узнала, чей это голос, она как будто чувствовала, что скоро его услышит, потому 4io, когда поливала она из шланга деревья, цветы, грядки, до нее время от времени откуда-то очень издалека словно бы доносились чьи-то всхлипывания, и в глубине души она знала, что это всхлипывает Ниса там, на своей постели, в доме, который находился на другом краю села.
— Что такое, что случилось, детка, ты ведь плевать на меня хотел, а теперь без меня уснуть не можешь?
Агагюль ничего не ответил, не произнес ни звука, постоял, помолчал за воротами; ну и слова вылетают изо рта этой женщины, а утром еще не то будет…
Зубейда выключила мотор, отнесла не торопясь шланг к колодцу, потом, отвернув кран на стенке бассейна, сполоснула руки, плеснула воды на лицо, потом вытерлась чистым белым полотенцем, висевшим на сучке миндального дерева около бассейна, после всего этого наконец подошла к воротам, открыла калитку и, прекрасно понимая, чего Агагюль хочет и зачем пришел, спросила:
— Чего тебе? Что ты хочешь мне сказать в такое позднее время?
— Дело есть к тебе, — проговорил Агагюль и вошел во двор.
— Какое дело, детка, кто ты и кто я? Какие у нас могут быть дела?
В свете двухсотпятидесятисвечовой лампы, горящей над воротами и собравшей вокруг множество комаров, Агагюль, снова посмотрев на одутловатое лицо этой женщины, ярко-красные от хны волосы, все еще насурьмленные черные брови, решил, чтобы поскорей покончить с этим делом, сразу перейти к главному:
— Слушай меня, Зубейда, никому не говори, что видела нас, не ради меня, э, клянусь Балададашем, мне что, я все равно в армию ухожу, ради Нисы говорю, не рассказывай никому… И потом… И потом, мы не просто так с Нисой, поженимся мы, когда я вернусь, женюсь я на ней.
— Да-а-а… — протянула Зубейда. — Дай вам аллах счастья, женишься на дочери Фирузы, хорошо сделаешь, поздравляю, поженитесь, сыновей-детей народите, а мне-то что, детка? А? Чего ты передо мной отчитываешься, я тебе милиционер Сафар, что ли? Мало ли кто что делает у вокзала под смоковницей, да еще ночью! Зачем мне совать нос в чужие дела? Сплетни разносить — это не по мне, детка, все знают, что я сплетничать не люблю… — Зубейда глядела Агагюлю прямо в глаза, ни разу не моргнула. — Иди спать, детка, уже поздно, утром встать не сможешь.
Агагюль знал, что все слова Зубейды надо понимать как раз наоборот.
То, что парень разглядывал так близко ее лицо, в свете двухсотпятидесятисвечовой лампы, выводило Зубейду из себя, и она, протянув руку, пошире распахнула калитку, чтобы закрыть ее за Агагюлем.
— Иди спать, пора, ступай…
В этот момент в знойной апшеронской ночи внезапно где-то совсем рядом раскудахталась курица и совершенно заглушила тонкий комариный писк и скорее угадываемый, чем слышимый, голос моря. Зубейда очень удивилась, заглянула за спину Агагюлю и увидела, что парень держит в руке торбу.
— Это что такое, слушай?
— Курица, — сказал Агагюль, — для тебя принес, — и протянул торбу Зубейде. — Бери.
— А-а-а, — сказала Зубейда, губы ее раздвинулись в улыбке, и золотые коронки засверкали в свете двухсотпятидесятисвечовой лампы; у этой женщины была особая страсть к подаркам и к любому даровому товару. Зубейда на глазах изменилась, стала другим человеком. — А-а-а… Агагюль, зачем так утруждаешь себя?
— На… возьми… — повторил Агагюль, мечтавший поскорее избавиться от торбы.
— Мне неудобно…
Зубейда взяла у Агагюля торбу и, запустив руку внутрь, вытащила большую пеструю курицу, которая на свету опять закудахтала, захлопала крыльями, пытаясь вырваться из рук женщины, и Зубейда поспешила засунуть курицу обратно.
— Смотри, как расшумелась, — сказала Зубейда и прибавила: — А мать знает?