В эту удивительную летнюю ночь Мамедага вдруг вспомнил свой квартал, дом, тутовое дерево перед Узким тупиком, и почему-то ему показалось, что его отделяют от дома не два часа езды, а долгие дни дороги; ему показалось, что квартал его и снежные горы милиционера Сафара очень-очень далеки от песчаного морского берега Загульбы. И, обращаясь к Сафару, который давно уже раскаивался в сказанном и, прислонившись к стойке, стоял, смущенно обмахиваясь фуражкой, Мамедага спросил:
— Так ты говоришь, хорошо сейчас в горах?
Лицо Сафара просияло: так просто и легко было исчерпано это тягостное недоразумение между ними. Он с радостью воскликнул:
— Клянусь тобой, гага, там сейчас такая красотища! Ну просто слов нет!..
Помолчав немного, он сказал совсем иным, будничным и служебным голосом:
— Кажется, к тебе клиенты идут.
И привычным движением надел фуражку на голову. Всматриваясь через дверь в людей, подходивших к фургону, милиционер Сафар явно помрачнел:
— Паршивец такой, опять, кажется, напился…
И тотчас в фургон поднялись двое — толстый и худой, распространяя вокруг себя резкий запах спиртного.
Увидев перед собой толстого парня, Мамедага сразу же узнал его. А Мирзоппа, косо взглянув в сторону милиционера Сафара, равнодушно посмотрел на Мамедагу, на деревянного зайца, лису, медведя, льва, неведомого зверя и вдруг рассмеялся:
— Шикарно живете!
Он вытащил из кармана мятую пятерку и шлепнул ею по стойке:
— Пятьдесят пуль! Стреляем до утра!
Приятель толстого, худой парень, проголосовал обеими руками за это предложение:
— Постреляем!
Мамедаге стало ясно, что Мирзоппа его не узнал, но не это было важно сейчас, а то, что Мирзоппа пьян; поскольку речь шла о ружьях с пулями, хотя это пули для тира, со щеточкой, то будь на месте Мирзоппы родной брат Мамедаги, он и ему не позволил бы стрелять в пьяном виде.
Прищурив набухшие веки, Мирзоппа посмотрел на деревянного зайца и громко рассмеялся:
— Да здесь и вправду шикарно! И чего мы до сих пор сюда не заходили?
Мирзоппа взглянул на худого, и худой снова поднял обе руки вверх и снова ответил кратко:
— Постреляем!
— Дай-ка нам, брат, ружье, но чтоб оно стреляло без обмана! — сказал Мамедаге Мирзоппа.
И, конечно, в другое время сказавший такие слова Мамедаге вылетел бы из тира, как пуля со щеточкой вылетает из ружья. Но Мамедага умел держать себя в руках, когда надо пропустить мимо ушей обидное слово. И сейчас, глядя прямо в жирные глазки Мирзоппы, он спокойно ответил:
— Постреляете в другой раз. Я уже закрыл тир.
— Что это он сказал? — Мирзоппа взглянул на худого, мол, что за глупости мы выслушиваем! — Давай живее ружья и пули!
Худой был в состоянии только еще раз поднять руки и крикнуть:
— Постреляем!
— Не постреляете! — сказал милиционер Сафар.
— А ты заткнись! — бросил Мирзоппа милиционеру Сафару и провел рукой по горлу. — Я тобой сыт во как! Куда ни пойду, всюду прешься за мной. Отвяжись!
Милиционер Сафар фуражкой отмахивался от запаха водки, заполнившего фургон.
— Эх, Мирзоппа, не желаешь ты быть человеком! — сказал он. — На ногах ведь не стоишь, где уж тебе стрелять.
Мирзоппа достал из кармана еще одну мятую пятирублевку и шваркнул ею о стойку:
— Деньги плачу! Сто пуль давай!
Худой снова промитинговал руками и выкрикнул свой лозунг:
— Постреляем!
— Не постреляете, — повторил милиционер Сафар.
Мирзоппа почесал свою жирную волосатую грудь, выпиравшую из расстегнутой рубашки, и хмуро пробурчал:
— Разве я не сказал тебе — отвяжись? Чего тебе надо, а? Денег не хватает — могу дать!
Удивительное свойство Мирзоппы — сказать самое обидное для человека. От злости милиционер Сафар даже охрип:
— Я за всю свою жизнь не съел и крошки хлеба, добытого нечестным путем! За всю жизнь я ни разу даже краешком глаза не заглядывал в чужой карман. Я всегда был честным, жил по правде и буду так жить всегда.
Мирзоппа с ненавистью смерил милиционера Сафара с ног до головы:
— То-то ты так и живешь!
Милиционер Сафар, надев фуражку, подошел к Мир-зоппе вплотную:
— Как я живу, ну? Как живу?!
Мирзоппа, не отвечая ему, обернулся к Мамедаге:
— Быстро! Каждому ружье и сто пуль!
Мамедага никогда не предполагал, что однажды, да еще в такую удивительную летнюю ночь, он снова встретится с Мирзоппой. Сейчас ему казалось, что он совершенно забыл о Мирзоппе и, если бы не увидел его теперь, может быть, никогда бы и не вспомнил. Мамедага молча глядел на толстого парня.
— Ну, в чем дело, а? — Прищурив один глаз, Мир-зоппа внимательно осмотрел Мамедагу и узнал его. — Ты не Мамедага?
— Мамедага…
…Отец Мирзоппы Алиаббас-киши был кирщик, и всю их семью называли кирщиками. Большой котел для варки кира стоял на улице перед домом, где жил Мирзоппа, и до наступления осени котел медленно передвигался от дома к дому вдоль квартала: Алиаббас-киши заливал крыши всех домов киром. И если почему-либо большого котла нигде не было видно, то всем казалось, будто в квартале чего-то не хватало, что-то было явно не так.
Мирзоппа вечно был окружен ребятишками младше его на несколько лет, и они, конечно, ему повиновались. Никто, впрочем, не знал точно, сколько Мирзоппе лет, и ребят дома иногда стращали:
— Видишь, Мирзоппа курит папиросы, потому и не растет. Кто курит, тот обязательно будет таким же толстым, как Мирзоппа, и не будет расти. Таким он останется до самой смерти!
Никто из ребят не хотел быть похожим на Мирзоппу: многие его боялись, но не было таких, которым бы он нравился. Он первым среди ребят закурил и первом заговорил о женщинах.
Семья Мирзоппы жила в нижней части квартала, рядом с маленьким летним кинотеатром. Как-то летом в этом кинотеатре три месяца подряд ежедневно крутили фильм о Тарзане. Проснувшись утром, ребята тут же бежали в очередь за билетами. Перед кинотеатром появилась толпа спекулянтов. И в tq лето некоторые, особо энергичные из них, спекулируя билетами, набрали денег на «Победу». А у ребят не всегда хватало на билет, и они лезли на крышу дома Мирзоппы, чтобы смотреть кино оттуда, и за это Мирзоппа собирал с них по двадцать копеек с каждого.
Мирзоппа разговаривал высокомерно, готов был на любую пакость, заставлял ребят прислуживать себе, а сам прислуживал взрослым. Мамедагу он не любил, потому что хотел, да не мог послать его ни за папиросами, ни за дровами для разжигания огня под котлом. Пару раз в укромном месте Мирзоппа дрался с ним; ни тот, ни другой по-настоящему не победили, только Мирзоппа все равно ходил как победитель и вел себя как победитель.
Но однажды все переменилось.
В тот день Мирзоппа, сидя на тротуаре перед своим домом, ел селедку с черным хлебом и тихонько напевал про себя:
И «Победе» я не рад:
У Тарзана горе,
Джейн обрезала канат,
Я с ней в ссоре.
(Жена мясника Аганаджафа — Баладжаханум иногда под настроение пела среди девушек квартала эту известную песенку иначе:
Мне «Победа» ни к чему,
На «Москвич» не сяду.
Только «ЗИМу» самому
Буду рада!
Она пела и, как обычно подмигивая собравшимся вокруг нее молоденьким девушкам, громко хохотала.
Мать учившегося на трамвайных курсах Аллахверди — Айна, глядя на Баладжаханум из окна своей квартиры, говорила сама с собой: «Посмотрите, как она хохочет! Словно лиса соблазняет ворону…»)
Мамедага, купив в керосиновой лавке керосину, нес его домой и, проходя мимо Мирзоппы, не удержавшись, остановился.
В те годы в доме Мамедаги часто бывала шекербура, пахлава, шекерчурек[39]. Сакина-хала работала на кондитерской фабрике, где раз в два-три дня им выделяли сладкий паек, зато других продуктов в доме почти не было, а селедкой вообще никогда и не пахло — Сакина-хала не любила запаха селедки.