– Что ты наделал!? – прошипел Пионер. – Это ты во всем виноват!
– А не надо было…
От волнения у меня перехватило дыхание, и я не смог больше вымолвить ни слова.
Пионер подлетел ко мне и с криком – получай, гнида! – ударил меня кулаком в лицо. Рот наполнился чем-то соленым. Я догадался, что это кровь. Моя кровь.
– Я всегда знал, что ты контра! – зло проговорил Пионер и обвел глазами невольных свидетелей этой сцены, как бы ища у них поддержки. – Еще хочешь? А? Хочешь еще?
Драться с Пионером было делом безнадежным – он был силен как бык и бахвалился этим при всяком удобном случае.
– Я боженьке скажу и он тебя накажет. А я не буду, тебя боженька накажет… – сказал я, прижимая рукав ко рту.
Не знаю, откуда я взял такие слова, они сами откуда-то взялись – никогда прежде я никого не пугал и не пытался вразумить страдальцем с распятия.
– Плевал я на твоего боженьку, – рассмеялся Пионер деревянным смехом. И для верности пнул меня ногой.
Тут надо сказать, что иногда я вижу то, чего нет, но будет, и вижу не так, как это будет, а как-то по-другому, словно сквозь мутное бутылочное стекло. И это не совсем то, что сбудется. Но и не совсем другое, а что-то похожее. В том момент мне показалось, что вместо руки у Пионера какая-то культя, напоминающая веретено с клубком льна.
В тот же день Пионер, изображая ледокольный пароход «Таймыр», спасающий папанинцев, долбанулся головой об телеграфный столб. Но этого ему показалось мало: он залез на дерево, на котором у него был оборудован наблюдательный пункт, свалился с него и сломал руку. Как раз ту, которой меня ударил. С этого дня как отрезало: он перестал цепляться ко мне и вообще старался обходить меня стороной.
А Настин альбом я потом склеил и отдал ей. Никогда не забуду сияние ее благодарных глаз. В них была такая бескрайняя синева, что казалось, будто само небо заглядывает тебе в душу. Теперь не проходило и дня, чтобы мы не были вместе. Настя позволяла мне смотреть, как она рисует. Но разговорчивее не стала – мы по-прежнему переговаривались только взглядами и жестами. Потом я узнал: у нее мутизм. Это когда человек может говорить, но почему-то не хочет. Настя не хотела. А если и разговаривала, то только сама с собой.
Со мной тоже не все было ладно – я не перестал внезапно пропадать и появляться в самых неожиданных местах. Я блуждал по каким-то темным лабиринтам и тоннелям, нырял в барсучьи норы, выпадал из солнечного дня в сумрак ночи, потом снова возвращался и ничего уже не помнил – где я был, почему оказался именно здесь и сколько времени прошло, пока я отсутствовал. Знаю только одно – во всех своих странствиях я пытался найти причину тьмы и открыть источник огня, который представлялся мне в виде мерно полыхающего цветка под мертвыми часами с остановившимися стрелками. Я очень хотел и очень боялся этого, боялся, что найдя его, не смогу вернуться обратно, потому что окажусь внутри наплывающего на меня огненного шара и сгорю дотла…
Еще я иногда разговаривал с тем, кто исчезает, когда на него посмотришь. Вот он вроде бы есть и даже слушает, что ты ему говоришь. А стоит оглянуться – и нет его, словно и не было. Тот, кто исчезает может принимать любые обличия, какие захочешь. Но лишь до тех пор, пока ты его не видишь. Или вот еще как бывает: к тебе идет вроде бы один человек, а приходит другой. То есть пока он идет он становится другим – не тем, кого ты ждал и кого заметил издалека. Но такое случалось нечасто.
Так бы все и продолжалось, но пришла война. Сначала мы не поняли, что она пришла. Ну пришла и пришла. Что-то там прокаркал репродуктор и все разошлись по своим палатам ждать планового обхода или полдника. А когда все грозно загудело, задрожало и заухало, когда появились медленно ползущие по небу самолеты, от которых стали отделяться похожие на муравьев черные точки, мы поняли, что она уже здесь – в каждом метре земли, в каждой капле воды, в каждом глотке воздуха. Как смерть, которую невозможно закопать, как бы ни старался Эдуард. Которая пронизывает все и необратимо присутствует повсюду. И живет во всем живом, постепенно делая его мертвым.
Да, это была война. И она убивала все. Как злая колдунья, которая, к чему бы она ни прикасалась, все превращала в дым, смрад и пепел, в кровавую кашу, груду искореженного металла и тлеющих головешек. От нее нельзя было спрятаться. И тогда я понял, что мир перевернулся. Стало очень, очень страшно. Просто до жути.
Но тогда я еще не знал всего этого. Не понимал, к чему все идет.
Как-то утром настоятель собрал у крыльца персонал, объявил, что Советы окончательно разгромлены, Сталин убежал обратно в горы и все теперь свободны. Каждый может идти куда хочет. Хоть на хутор бабочек ловить. Еще он сказал, что через считанные часы сюда придут доиче зольдатен. После чего сел в автомобиль и укатил за линию горизонта – туда, откуда каждое утро встает солнце…
Днем через нашу обитель прошла вереница людей в грязной, истерзанной, словно побывавшей в зубах голодной волчьей стаи военной форме. Все они были до предела измучены, как будто наглотались какого-то горького дыма, и еле брели под тяжестью чего-то непосильного, словно на их плечи легла вся тяжесть поражения, которое терпела Красная Армия на всех фронтах. Бинт в бурых пятнах крови у одного из них трепетал на ветру, словно ленточка бескозырки, у другого серпантином волочился по земле. Штык на винтовке замыкающего красноармейца был обломан. Кто-то сказал, что это наши.
К вечеру все как будто стихло, лишь отдаленный грохот канонады напоминал о том, что война все еще продолжается. Мы-то надеялись, что она продлится только до ужина и обойдет нас стороной. И все будет как прежде.
Дети, оставшиеся без попечения взрослых, повели себя по-разному. Придурки немного поволновались и утихли, аутята попрятались кто где, Пионер обрадовался и стал строить планы обороны странноприимного дома, а Барон не на шутку запаниковал.
Он все твердил, что близится катастрофа. Что мы изгнаны из детства, как из рая, выброшены в этот мир, будто выкидыши из утробы матери. До сих пор мы не знали, не понимали, что находимся в раю. Нам никто не объяснил этого и не рассказал, что все может быть иначе. Ныне же он прозрел и сделал страшное открытие: наши бескрылые ангелы разлетелись кто куда. Мы брошены на произвол судьбы.
– Что теперь с нами будет? Кто будет кормить нас кашей, менять нам простыни, просить показать язык и водить на процедуры? – спрашивал он, с отчаянием глядя в ту сторону, откуда должны были появиться «доиче зольдатен».
И только Эдуард, самый маленький из нас, сохранял спокойствие. Он был уверен, что смерть теперь не может сделать без его разрешения ни шагу. А если так, то скоро придет его мама, которая всегда накормит, напоит, спать уложит и расскажет на ночь сказку. Прискачет на лихом коне папа и накостыляет всем почем зря. Война прекратится и снова воцарится мир.
Меня же обуревали противоречивые чувства. Несмотря страх перед неизвестностью я сгорал от любопытства – что же будет дальше? Казалось, теперь должно начаться что-то очень важное, значительное, какая-то новая полоса жизни, не похожая на ту детскую песочницу, в которой мы до сих пор ковырялись.
На ужин никто нас не звал, поэтому мы сами проникли на кухню, выпотрошили первый попавшийся мешок, вволю наелись сухофруктов и запили все этой водой из-под крана. После этого я пошел на мусорку, куда была выброшена вся библиотека из кабинета настоятеля. Там я нашел свой «роман». Еще я подобрал Настину историю болезни. В ней было написано про какого-то аутистического психопата. Я не понял, какое отношение это имеет к Насте. Скорее всего, решил я, под этим именем скрывается ее брат, родственник или какой-то вредный тип вроде нашего Пионера.
Я нашел Настю под кушеткой в процедурной и кое-как уговорил ее вылезти оттуда. И чтобы как-то отвлечь ее от ужаса, который плескался в ее огромных глазах спросил:
– А хочешь я дам почитать тебе свой «роман»?
Но ей было не до этого – она дрожала, как осиновый лист.