– Быть тихо, соблюдать маскировка, – прошипел герр офицер. – Пускать ракета только по мост…
– Яволь, – прошептал Пионер и втянул голову в плечи.
Я понял, почему он отвечает за всех – ему до смерти хотелось быть главным диверсантом. Барон, чтобы показать, кто тут настоящий командир, спросил Декстера:
– П-почему мы должны стрелять только по м-мосту?
– Туда приземлится на самолет ваш муттер. Прямо на мост…
– Яволь, – опять подал голос Пионер.
– А теперь вперед, в тот березовый куст, – Декстер показал рукой в направлении рощицы, которая выступала из леса. Недалеко от нее был железнодорожный мост через Ловать. – Ауфидерзеен, киндер.
И герр офицер исчез. А мы пошли по опушке леса к соседней рощице. Чем ближе мы подходили к ней, тем больше я волновался. Когда я вижу березку – то сразу начинаю думать о Насте. Чтобы не думать о Насте, нужно, чтобы на земле не осталось ни одной березки. Но даже после этого я все равно буду думать о Насте. Березки тут уже не причем…
Мне стало так грустно, что я даже забыл поесть – у меня в сидоре еще что-то оставалось, кажется, кнакеброт и бульонные кубики. Этими кубиками я хотел угостить маму. Или кто там прилетит вместо нее. Я верил и не верил, что такое возможно. Верил, потому что так и должно быть. Не верил, потому что Декстер никогда не скажет правду, что бы он ни говорил. Я был уверен, что герр офицер злой человек. Злой и холодный, как льдышка, упавшая за шиворот.
Незаметно я задремал. Мне снилась Настя. Она что-то говорила мне – много, взахлеб, почти не переставая. Во сне она была ужасной болтушкой и мне это нравилось. Она говорила, что должна внимательно следить за своим дыханием, чтобы не забыть, как дышать. Обязательно делать вдох. А потом выдох. Ведь если она забудет сделать это, то попросту умрет. А ей не хочется умирать…
Проснулся я когда уже смеркалось. Со стороны моста доносился шум моторов и лязг гусениц. Танки! Эти стальные чудовища с торчащими из башен хоботами я раньше видел только на картинке – они совсем не были похожи на стоптанные тапки, которыми мы играли в войнушку. Отовсюду к переправе шли, бежали, ехали, понуро плелись люди в красноармейской форме и гражданской одежде, раздавались какие-то команды, крики, возгласы, ржание лошадей.
Когда стало совсем темно послышался нарастающий гул.
– Это наши мамы, – засуетились придурки и стали обшаривать свои вещь-мешки в поисках ракетниц.
– П-подождите, рано, – сказал Барон. – Они еще далеко…
Было видно, что ему самому не терпится поскорее пальнуть.
– Ничего не рано! – возразил Пионер и выпустил первую ракету. Огненный шлейф устремился к ближнему пролету моста. Ракета, не долетев, ударилась о насыпь, сверкнула снопом разлетающихся искр и погасла. Вслед за ней полетели другие. Над нашими головами тут же зацвикали птички. Никогда не думал, что они не спят по ночам…
Я никак не мог найти свой сидор – наверное, какой-то горе-диверсант забрал его вместо своего. И потому опоздал в атаку. Вообще-то в нее нас никто не посылал – все это затеял Пионер. Как говорится, заставь дурака богу молиться…
Он выстрелил из второй ракетницы и закричал:
– За Родину! За Сталина! Ура!
– Ура! – слабо подхватил кто-то из придурков.
И они побежали вперед, выстреливая на ходу, падая и поднимаясь снова.
– Кто скажет, где моя мама? – лепетал какой-то бедолага, отставший от своих товарищей.
– К-куда же вы? Назад! – попытался образумить их Барон и, с досадой махнув рукой, заторопился следом.
А потом началось такое, что я забыл где я, что я и как сюда попал. На нас обрушилась огнедышащая лава, ревущая, как огромный, до неба водопад и все утонуло в потоках пламени, клубах черного дыма и каких-то горящих обломках. Казалось, будто взорвался большущий костер и земная твердь раскололась надвое, чтобы поглотить все живое. Я оглох, ослеп, оцепенел от ужаса. Не знаю, сколько это длилось. Может быть мгновение. А может целые века. Но когда все перестало содрогаться, грохотать и ходить ходуном, когда навалилась мертвецкая тишина я понял, что меня уже нет…
То, что от меня осталось трудно было назвать мной – я никак не мог себя собрать, не мог стать прежним. От меня прежнего сохранилась лишь выжженная пустая оболочка. Я был звоном в ушах, болью в груди, плачем в ночи. Я был звериным воем, шелестящей травой, дуновением ветра. Я был всем этим и одновременно ничем из того, что когда-то было мной…
Утром открылась ужасающая картина – разрушенный мост, груды искореженного металла и неподвижные фигурки изуродованных людей, разбросанных по изрытой воронками земле тут и там. Самолета с мамами нигде не было видно. Никакие мамы никуда не прилетели. Декстер обманул нас.
И как-то внезапно я просел, внутренне осунулся, постарел душой на целую вечность и перестал быть всемогущим, потеряв всесильную детскую веру в то, что мир добр, а завтрашний день непременно окажется лучше, чем вчерашний. И все будет хорошо.
Нет, уже не будет. Теперь уже нет.
Пионера разметало по всему полю – я понял это по обрывкам его одежды. От Барона осталась верхняя половина тела, я ее потом присыпал землей, а от нижней – только ботинок.
Как только стало ясно, что кроме меня здесь никого нет я сел на поваленное дерево и стал смотреть, как падают листья. И просидел так до самой зимы. А когда выпал первый снег пошел искать деревню Пустыня, где жила баба Тоня. Возвращаться в обитель было нельзя – там меня поджидал Декстер. Да мне уже и не хотелось туда.
Было очень холодно. У одного убитого красноармейца из разбомбленного обоза я взял шинель, свернутую в скатку, и закутался в нее с ног до головы. Сверху надел пилотку, которая сразу съехала мне на уши. Набил вещь-мешок ничейными теперь уже сухарями и побрел наугад, не разбирая дороги. У разрушенного моста я наткнулся на сломанную телегу, лежавшую кверху колесами. В ней нашел уцелевшую книгу, которая называлась «Сказание о житии и чудесах преподобного Михаила Христа ради юродиваго, пожившаго в обители Живоначальные Троицы, на месте нарицаемом Клопско, в области великаго Нова-града». И обгоревшую по краям икону с ликом младенца Иисуса Христа. Я почему-то сразу понял, кто это. И даже вспомнил, что видел его когда-то – давным-давно, когда был еще совсем маленьким. На огромной, как ворота храма иконе вместе с Богородицей. Со мной ли это было? Я не знал. Теперь все, что произошло недавно виделось как в тумане. Зато в памяти начали всплывать какие-то другие, забытые воспоминания. Я не был уверен, что они принадлежат мне, а не какому-то другому человеку. Вот я молюсь перед алтарем, а рядом священник, который по-отечески держит свою руку на моем плече, вот иконостас, будто увешанный орденами и медалями китель заслуженного генерала, а на нем – боженька, который спасет и сохранит, вот просвира, блаженно тающая во рту… И только церквушка моя на холме осталась, как и была – в ясную погоду озорница и моргунья, в ненастную тихушница и соня, каких поискать.
Долго ли коротко шел я от деревни к деревне в поисках теплого угла и хлеба насущного сказать не могу. Добрые люди не дали мне замерзнуть и помереть с голоду. Никто меня не прогонял, все предлагали остаться до поры до времени, но рано или поздно я срывался и шел дальше, чтобы найти вожделенную мою Пустыню. Все свободное время, когда я не помогал по хозяйству людям, приютившим меня, я читал житие Михаила Клопского, инока свята от вельможска роду, который днем ходя по стогнам града, творяше юродство, нощию же моляся Богу и за обличение нечестия терпя от люда одержимого пхание и биение…
Больше всего мне нравилось место, где было сказано о том, как после отшествия праведника ко Господу потекли от его мощей потоки чудес, дарующих слепым прозрение, хромым хождение, сляченным исправление, болящим исцеление, сломленным от бед и скорбей избавление, а печальным утешение…
И стала как-то забываться моя прежняя жизнь и все, что меня окружало когда-то. И уже начинало мне казаться, что житие это не столько о Михаиле Клопском, сколько обо мне самом, и в книжке этой расписаны наперед все дни мои, и сказано, как все завязалось и как развяжется, и чем душа моя успокоится, когда пробьет час держать последний ответ. И говорил я, уходя от молящихся обо мне словами Святого Михаила, Христа ради юродивого, который, предчувствуя свою кончину, молвил: «Прощайте, далеко иду». И отвечали мне: «Ступай, чадо, с миром – примут тебя с любовью»…