Литмир - Электронная Библиотека

Но понимать характер Ариадны, ставшей главным источников сведений о Цветаевой и ее муже, необходимо для определения степени правдивости, которая закладывалась в фундамент цветаевской апологетики.

* * *

В показаниях Ариадны есть несколько важных психологических деталей, мимо которых прошли все биографы Цветаевой.

Сразу после ареста, получив от следователя бумагу и ручку, перепуганная растерянная Аля пустилась в длинные личные излияния. В частности она поведала, как однажды осталась с отцом вдвоем дома. «Он лежал на постели, ему было плохо. Он попросил Алю сесть рядом на кровать, обнял, погладил по голове и вдруг расплакался.

"Я очень испугалась, – вспоминает в показаниях Ариадна, – и начала плакать тоже… Он сказал: "Я порчу жизнь тебе и маме". Я решила, что он мучается тем, что нам живется трудно материально и что он не может этому помочь, и стала утешать его и говорить, что живется нам совсем не хуже, чем другим, и что материальное положение наше хотя и тяжелое, но не до такой степени, чтоб приходить из-за него в отчаяние.

Тогда папа сказал: "Ты еще маленькая, ты ничего не знаешь и не понимаешь. Не дай тебе Бог испытать когда-нибудь столько горя, как мне". Я ему на это сказала, что горя, конечно, было немало, но что, наверное, потом будет легче и все тяжелое пройдет. Папа сказал мне, что для него жизнь может пойти только хуже и труднее, чем было раньше. Я думала, что весь этот разговор был связан с заболеванием отца, и сказала, что когда он поправится и сможет работать, то все, несомненно, пойдет лучше. Тогда папа опять повторил о том, что я маленькая и ничего не знаю, о том, что он боится, что погубил жизнь своей семьи, и прибавил: "Ты ведь не знаешь и не можешь знать, как мне тяжело, запутался, как муха в паутине, и пути мне нет". (В.Шенталинский «Марина, Ариадна, Сергей»).

Эти откровения, продиктованные страхом и неуместным желанием доказать свою откровенность, принесли много вреда и самой Ариадне, и особенно ее отцу. Следователей не интересовала тема личных переживаний Эфрона, они искали фабулу для дела о шпионаже, и Аля им ее подсказала.

Немного надавив на нее, чекисты заставили ее признать, что Эфрон ощущал себя запутавшимся, ибо был «вынужден работать не только на СССР, что принужден он был к этому силой и что выйти из этого положения он не может», ибо «он находится в крепких руках». (И.Кудрова. Разоблаченная морока.)

Простодушная и недалекая Кудрова полагает, что речь идет о двух редакциях одних и тех же показаний, между тем, совершенно очевидно, что имеются в виду два разных периода в жизни отца и дочери. В первом случае Эфрон дважды подчеркивает, что Аля – «маленькая». Во втором, он настойчиво советует ей возвращаться в СССР и обещает достать для нее советский паспорт, то есть, ей уже больше 18. (Там же).

Эпизод со слезами, описанный Алей в ее добровольной исповеди, когда отец упорно называет ее маленькой, выражая сомнение в ее способности понять сложные вещи, явно относится к самым первым годам ее приезда в Чехию, когда ей было не больше 12 лет. Но в те годы Эфрон еще не испытывал раскаяния за свое белогвардейское прошлое, он им гордился, о чем свидетельствует и Р.Гуль, и многие другие.

Его «полевение», закончившееся вербовкой, происходит уже во второй половине 20-х годов, когда Але исполнилось 15–16, и никто не назвал бы ее, высокую полную девушку «маленькой». Но и тогда Эфрон, подавший заявление на получение советского паспорта, был бодр и исполнен оптимизма, что подтверждается его письмами.

Плакал он в 1923 году, когда узнал об очередном бурном романе жены, с Родзевичем. Об этом он писал М.Волошину в своем надрывном письме в декабре 1923 г.

«Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. (…) Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. М. б. это просто слабость моя? Не знаю. (…) Но мое сегодня – сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство.

Что делать? Если ты мог издалека направить меня на верный путь!» И еще: «Если бы ты знал, как это запутанно-тяжко. Чувство свалившейся тяжести не оставляет меня ни на секунду. Все вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания – сплошная боль.». И еще и еще.

В это же время Цветаева уходила из дома и жила у знакомых, так что дочь и отец оставались вдвоем.

Поразительно, что ни Ариадне, ни Кудровой, ни Белкиной, ни Швейцер, ни Саакянц, ни Громовой, да и никому другому из десятков тысяч «исследовательниц» творчества и биографии Цветаевой даже не пришло в голову поискать источник описанных Ариадной терзаний отца не в политике, а в личных проблемах. Что ж, у поклонниц Цветаевой есть много достоинств, но исследовательская культура и здравый смысл в их число не входят.

* * *

После смерти Сталина Ариадна смогла, наконец, вернуться в Москву. Теперь это была одинокая, безнадежно больная женщина с надорванным сердцем и накопившимся ожесточением. Ей еще не было сорока пяти, но она уже выглядела старухой, как когда-то ее мать, возвратившаяся в ту же Москву из Парижа. У нее не было ни профессии, ни образования, ни жилья, а ведь ей предстояло начать жизнь заново. Как? На какие средства?

Единственным ее достоянием был архив матери: рукописи, письма, дневники. И Ариадна со всей энергией отчаяния принялась хлопотать об их издании. С помощью Пастернака, тогда еще не преданного остракизму за «Доктора Живаго», она нашла поддержку у некоторых известных писателей.

Ариадна повсюду убежденно доказывала, что ее гениальная мать всегда была патриоткой своей родины, а ее отъезд из большевистской России был роковой ошибкой, сломавшей ей жизнь. Она поступила так повинуясь зову сердца, отправившись за горячо любимым мужем, впоследствии ставшим «отважным советским разведчиком», «совершившим много подвигов во благо своей родины» (дословно).

Однако и там, в эмиграции, ее мать неустанно обличала буржуазный образ жизни и горячо приветствовала достижения советской литературы. Ее звонкий, неповторимый поэтический голос стал «гласом вопиющего в пустыне эмиграции». Там, вдали от родины, «читатель был глух, как пень ко всему новому» (опять дословно).

Эти перлы: «пустыня эмиграции» и «глухой, как пень читатель», – вполне заслуживали того, чтобы войти в цитатник советского пропагандиста.

Справедливость требует признать, что в эмиграции действительно встречались читатели, «глухие, как пни», например, отец Ариадны, Сергей Эфрон, упорно считавший свою жену величайшим поэтом современности. Или ее любовник Константин Родзевич, интереса к литературе не проявлявший и стихов Цветаевой вовсе не любивший. Или сама Ариадна, увлекавшаяся голливудскими актерами куда больше, чем стихами.

Но ведь были и другие: Бунин, Куприн, Зайцев, Ремизов, Шмелев, Замятин, Алданов, Тэффи, Мережковский, Гиппиус, Ходасевич, Г.Иванов, Бальмонт, Северянин, Адамович, Бердяев, Федотов, Шестов, Степун, Федотов… да разве всех перечислишь?!

Тех из соотечественников, кто добился успеха на Западе, Ариадна неприязненно именовала «трасплантатами», привившимся на чужой почве. Это, видимо, относилось к Набокову, Стравинскому, Рахманинову, Сорокину, Дягилеву, Шагалу, Ю. Анненкову, Кандинскому и подруге ее матери Наталье Гончаровой, у которой сама Ариадна бесплатно училась рисованию.

Ее мать, по словам Ариадны, тоже могла пойти этим путем, но не захотела из гордости. Это было уже чистым враньем; неправда заключалась и в том, что Цветаева могла, и в том, что не хотела. Ариадне было отлично известно, какие усилия много лет прикладывала ее мать, чтобы снискать любовь французских читателей и одобрение французских писателей (иными словами, стать «трансплантатом»). Увы, и те, и другие тоже оказались «глухими, как пни».

* * *
13
{"b":"876065","o":1}