— Никак нет,— пробормотал вахмистр, пятясь.
— А ты не трусь. Признайся, восподин вахмистр,— посоветовал ему из толпы фон-барон Пикушкин.
— Никак нет. Не моя воровина,— твердил вахмистр похолодевшими губами.
— Не твоя?! — переспросил Кирька.
— Никак нет.
— Поклянись перед божьим храмом,— сказал Кирька, указывая на церковь.
— Не богохульствуй, варнак!— прикрикнул на Кирьку школьный попечитель.
— Клянись, растуды твою мать!— крикнул Кирька, вцепившись одной рукой в плечо вахмистра.
— Провалиться скрозь тартарары,— не моя воровина, Киря!— залепетал вахмистр.
— Ага. Не твоя, говоришь!?
— Убей бог, не моя, Киря…
— Стал быть, ворована? Тогда где украл?
— Што ты, станишник! Побойся бога — клепать на меня такую напраслину…
— Ага, сразу за бога! А ты не пужался на чалдона клепать.
— Я што. Ить я только мысленно.
— А ты знаешь, где я эти вожжи взял?
— Никак нет. Не могу знать.
— У тебя во дворе с понятыми вынули. Понял? Под сараем висели.
— Не может этого быть… Это другие. Это не те вожжи…— нашелся было вахмистр.
Но стоявшие за спиной Кирьки Архип Кречетов и Оська Караулов наперебой закричали:
— Врет, воспода станишники. Вожжи те самые, што он на ярманке седни за три целковых купил.
— Фактура — те самые. Ить баба-то его нам сразу призналась.
Все было ясно.
Оська Караулов крикнул Кирьке:
— Што ты остолбучился на его, братка? Одевай на его, сукина сына, теперь хомут — да к оглобле!
— Правильно. Перепрягай безвинного мужика,— поддержал Оську Архип Кречетов.
Но тут ермаковцы не выдержали, рявкнули:
— Это куды годно, братцы,— вахмистра хомутать!
— Мы что, чалдоны — изгаляться над нами?!
— Тоже мне казаки — за желторотика восстали!
— Какие они казаки — бишера на бишере, хуже джатаков.
— У их, воспода станишники, от казачества-то ить одне гашники на штанах остались…
— Известное дело — соколинцы!
— Ремок на ремке. Варнак на варнаке.
— Км самим по миру впору.
— Правильно. Вместе с чалдонами по ярманкам промышлять — это им на руку!
Кирька, пока бушевали ермаковские горлопаны, молчал, точно выжидал, когда они выкричатся до хрипоты в глотках. Однако наиболее догадливые из станичников, хорошо знавшие Кирькин характер, начали под шумок незаметно сматываться кто куда: одни — в ворота соседних домов, другие — за огородные плетни, третьи рысцой растекались по боковым переулкам. Толпа таяла на глазах. Даже дурачок Проша Берников, почуяв неладное, предусмотрительно слез с бочки и спрятал заслонку с пестиком за спину.
Но, к великому удивлению станичников, Кирька на этот раз не полез в драку, хотя более удобного момента для потасовки между двумя враждующими краями нельзя было и придумать. Выждав, пока прокричатся одностаничники, Кирька — он знал, что кричали они, как всегда, не из храбрости,— сказал, обращаясь к вахмистру:
— Держи свои вожжи, восподин вахмистр. Они тебе пригодятся, когда давиться станешь.— И он сунул в руки вахмистра связку воровины.
Вахмистр было попятился, но, встретившись с взглядом Кирьки, вожжи из его рук принял. А Кирька, махнув затем мужику, сказал:
— Ну, што рот-то разинул? Давай к нам. Да не робей, не робей. Ить не все же в нашей станице звери. Люди и тут водятся!
В сумерках этого же дня все четверо — братья Карауловы, Архип Кречетов и новосел с хутора Заметного — сидели в сенках у Кирьки, допивая бутылку третьесортного самогона, и мирно беседовали.
— Как же ты живешь — ни коня, ни вола при таком семействе?— спросил Кирька мужика, которого звали Макаром Зубатовым.
— А вот так и живем — из кулька в рогожку. Надел-то на новом месте получить получил, а силы вот в руках нету. Ну, куды податься? Землю — в аренду, сам — в батраки, семейство — по миру,— сказал Макар Зубатов.
— Да, выходит, жизнь-то не слаще нашей,— задумчиво проговорил Архип Кречетов.
— Так выходит,— подтвердил Оська Караулов.
— Вот тебе и казачество!— сказал Макар Зубатов.
— Вот тебе и новоселы!— сказал Оська Караулов.
— Все мы — одного поля ягоды. Пьем, братцы! -заключил Кирька, по-дружески с размаху чокнувшись с Макаром.
Весна была хмурой и непогожей. Низко висело над степью сырое, промозглое плоское небо. Свирепые северные ветры дули днем и в ночи. Сыпались тощие зерна косых дождей. Откочевка в глубинную степь задерживалась, и степные князьки, аткаминеры и баи отсиживались в своих зимних жилищах, выжидая погожих дней.
Кстау — зимовка аула волостного управителя Аль-тия — приютилась под крылом березовой рощи. По вечерам ярко и весело светились в сумраке освещенные окна большого байского дома. Высокий, плотный и грузный хозяин этого дома Альтий принимал гостей с Горькой линии — чубатых, усатых и бравых станичных атаманов, заезжих прасолов из России и знатных аткаминеров из далеких степных родов. Здесь было шумно и весело. Звенели песни бродячих певцов под ритмичный говор домбры. Плескался в фарфоровых чашах голубоватый кумыс. Нарядные байские женщины хлопотали вокруг огромного никелированного самовара, гремя дорогой посудой,— готовились потчевать индийским чаем знатных русских гостей.
А в ветхой избушке слепого Чиграя было в этот час совсем убого и сиро. Скупо и немощно светил светильник, и мычала больная коза в черном углу почти по-человечески, тихо и скорбно. Старый беркут, смежив свои печальные веки, неподвижно сидел, нахохлившись, словно прислушиваясь к чему-то. Новорожденный козленок вздрагивал и жалобно блеял во сне. А старый Чиграй, сидя на циновке, пересыпал в ладонях черные бобы, похожие на мелкую прибрежную гальку. Что-то нашептывая вполголоса, Чиграй колдовал над бобами, то разбрасывая их веером перед собой на циновке, то быстро собирая их своими тонкими гибкими пальцами в отдельные кучки, напоминающие пасущиеся бараньи стада.
Молодые и старые джатаки сидели вокруг слепого Чиграя, по-степному поджав под себя ноги. Не спуская глаз с беспокойных старческих рук слепца, люди почтительно молчали, выжидая, когда заговорит Чиграй.
Наконец Чиграй, подняв трепетные веки, как бы прислушался к тишине, густо пропитанной запахом козьего помета и кислой овчины, и голосом кротким и проникновенным проговорил:
— Жол — дорога.
— Ие? — откликнулся рядом сидящий с ним джатак, столь же древний по виду, как и Чиграй.
— Дорога,— повторил Чиграй.— Она падает третий раз на девятый боб, самый легкий из всех бобов и самый счастливый.
— Скорая дорога?— спросил самый молодой и самый нетерпеливый из джатаков, пастух Сеимбет.
— Девятнадцатый боб упал на путь девятого боба. Девятнадцатый боб быстрее тулпара, о котором знают все кочевники с детства.
— Правду ли говорят твои бобы, аксакал?— спросил Чиграя пастух Сыздык.
Помолчав и снова как бы прислушавшись к чему-то, Чиграй медленно и глухо проговорил:
— Бывает так, что и бобы не хотят говорить мне правды. Тогда я кладу их на отдых и выхожу ночью за дверь зимовки слушать, как молчит степь. Я знаю, что в эту пору все небо усыпано золотыми бобами звезд. И я слушаю, о чем шепчутся в ночи эти далекие звезды.
— О чем же они шепчутся, аксакал?— вновь спросил слепца самый молодой и самый нетерпеливый из джатаков.
— Ты слишком молод еще, джигит, чтобы знать об этом,— сердито сказал старый Чиграй. И он снова умолк, перебирая свои бобы и раскладывая их на циновке по кучкам.
В глубоком безмолвии сидели вокруг джатаки. Старики пили горячий лимонно-желтый чай, настоянный на степной траве — шалфее. Молодые задумчиво смотрели своими прищуренными глазами на трепетный огонь немощного светильника. Женщины, приютившиеся в черном углу вместе с больной козой, козленком и беркутом, скорбно вздыхали. Всем им хотелось, чтобы сбылось гаданье слепца и чтобы выпала скорая дорога джигиту, на возвращенье которого все меньше и меньше оставалось надежд у джатаков аула. Почти каждую ночь собирались молодые и старые пастухи в зимовке старейшего и мудрого аксакала. Почти каждую ночь колдовал слепец над своими бобами и почти каждую ночь предсказывал он скорое возвращение джигита. Но джигит не возвращался, и никаких вестей о нем не заносил в аул джатаков узун-кулак — длинное ухо — телеграф степи.