На десятые сутки пути Федор добрался до большого соленого озера Ак-Булак, на котором не раз он в детстве добывал с отцом соль-самосад. Отсюда было уже рукой подать и до знакомых ему казахских аулов, до степных тамыров, некогда кочевавших в окрестностях этого озера. Вечерело. Над степью вставал тревожно-мутный, неяркий закат, обещавший непогожее утро. Отмахав за день верст тридцать по безлюдной и знойной степи — он шел теперь днем, отдыхая ночью,— Федор испытывал сейчас большую усталость и решил переждать ночь, устроившись на привал в обветшалом деревянном мавзолее на одном из заброшенных кладбищ кочевников. В срубе, наглухо заросшем ковылем, типцом и бессмертником, можно было укрыться от дождя и от ветра. Здесь было тихо и сумрачно, пахло горькой степной полынкой и согретой солнцем землей. Пожевав сухих зерен пшеницы, Федор притулился к деревянной стене древнего мавзолея, устало прикрыл глаза и задремал. Но и сквозь легкую дремоту он слышал все неясные звуки и шорохи степи: крики кулика, глухой и далекий стон выпи, настороженный разговор пролетавших над ним диких гусей. А затем, очнувшись от недолгого забытья, он услышал далекую и протяжную гортанную песню кочевников. Прислушавшись, он понял, что это пастушья песня, а приглядевшись попристальнее, увидел и всадника с соилом в руках. Неподвижно сидя в седле, всадник самозабвенно пел, устремив взгляд в глубь подернутой вечерним сумраком степи. И Федор, прислушавшись, переводил его песню так:
Почернело озеро Ак-Булак. И зашумел над степью злой ветер. Поднялась из-за озера черная туча, и прикрыло солнце свои золотые глаза. Потемнели воды озера Ак-Булак, и потемнело сердце мое от печали. Кому я об этом теперь расскажу? Я один в степи, как беркут на высоком кургане, и никто не услышит скорби моей о тебе, наш храбрый джигит Садвакас!
— Садвакас?! Садвакас?!— удивленно воскликнул Федор, услышав знакомое ему имя. И он, вскочив на ноги, закричал, призывно махая рукой всаднику:
— Э, тамыр, кель, кель — иди, иди сюда! Пастух, заслышав крик Федора, оборвал песню и, повернув лошадь, не спеша подъехал к нему.
— Здорово, тамыр,— широко улыбаясь, приветствовал Федор по-казахски подъехавшего к нему джигита.
— Аман — здравствуй,— ответил, тревожно приглядываясь к Федору, джигит.
— Ну как, руки, ноги здоровы?
— Руки и ноги мои здоровы,— ответил джигит.
— А здоров ли твой скот?— спросил, по степному обычаю, Федор.
— Какой может быть скот у джатака?— ответил на это приветствие Федора джигит.
— Понимаю. Стало быть, не свои пасешь табуны?
— Откуда у нас свои табуны?— продолжал отвечать джигит на вопрос вопросом.
— А аул твой отсюда далеко?
— Аул мой совсем недалеко. Аул за увалом. Пойдем — гостем будешь,— сказал джигит, продолжая внимательно оглядывать с ног до головы оборванного, заросшего Федора.
— Что ж, пойдем, коль не шутишь,— сказал, улыбаясь, Федор по-русски. И он, привычным и ловким жестом вскинув на плечи свою котомку, тут же спросил:— А как аул называется?
— Это — аул джатаков. Аул Каратал.
— Как ты сказал? Каратал?!— переспросил дрогнувшим от волнения голосом Федор.
— Каратал. Каратал,— повторил джигит, не понимая, чему удивляется путник.
— Погоди, погоди, тамыр. Ты пел сейчас песню про Садвакаса из аула Каратал?— спросил Федор у джигита, хватая его за рукав.
— Я пел песню про Садвакаса из Каратала. А ты знаешь Садвакаса?— спросил насторожившийся джигит.
— Я знаю одного Садвакаса. Это мой большой тамыр. Только я не знаю, о нем ли ты говоришь.
— Я не знаю, о ком ты говоришь,— сказал джигит.— А в нашем роду был один Садвакас. Один батыр, о котором знает вся степь Сары-Дала…
— Погоди, погоди, тамыр. Скажи толком, он друг тебе?
— Он был мне дороже друга и брата.
— Он тебе когда-нибудь рассказывал про русских его тамыров?
— Он мне много рассказывал про русских его тамыров…
— Он называл их тебе по имени?
— А тебе зачем это знать?
— Да ты не бойся, не бойся, тамыр, меня. Если это тот Садвакас, то веди меня скорее в аул.
— Пойдем. Пойдем. Двери священной юрты Улькен-Шанрак в ауле джатаков всегда открыты для гостя,— сказал джигит.
— Но ты мне скажи сначала, тамыр, где Садвакас?— спросил взволнованным голосом Федор, возбужденно и пристально глядя своими лихорадочно блестевшими глазами на невозмутимого джигита.
— Пойдем к нам в аул, и там ты про все узнаешь,— сказал джигит, трогая задремавшую под ним лошадь.
И Федор, забыв об усталости, легко, не чуя земли под ногами, пошел вслед за всадником.
Ураган разразился в полночь. Он начался со страшной грозы, шквального ветра и проливного дождя. В кромешной, аспидной мгле, изредка озаряемой голубыми, ослепительными вспышками молний, метались по степи брошенные пастухами, обезумевшие байские табуны и овечьи отары. Всю ночь неистово ревел ветер, грозя перевернуть и унести казахские юрты. А от оглушительных грозовых раскатов ходуном ходила под ногами земля, и ливень, похожий на библейский потоп, продолжал бушевать, заливая степь, как. во время бурного вешнего половодья.
В ветхой юрте старого Чиграя, где сбились все пастухи и подпаски аула, трудно было повернуться. Джатаки сидели, тесно прижавшись один к другому, вокруг потухшего очага, и немощное пламя светильника едва озаряло жалкое жилище, деревянный остов которого, покрытый войлоком, трещал под ударами бесновавшегося в ночи урагана.
Джатаки сидели молча. Старый Чиграй, вопреки обыкновению, даже забыл о гадании, не прикасаясь к разбросанным по циновке бобам. У многих из этих сидящих в юрте Чиграя пастухов и подпасков уже были разрушены бурей их шалаши, а клочья черного полуистлевшего от времени войлока развеяны, подобно пеплу, над степью. Ни один из джатаков, приютившихся в юрте Чиграя, не сомкнул в эту ночь своих воспаленных глаз. Охваченные тревогой, всеобщим все возрастающим возбуждением, гневом и решимостью, сидели джигиты вокруг погасшего очага, погруженные в свои невеселые думы о судьбе Садвакаса.
И только на рассвете, когда вволю набушевавшийся за ночь ураган стал затихать и ливень пошел на убыль, один из джатаков спросил, пытливо оглядывая суровые и строгие лица пастухов и подпасков:
— Знает ли кто-нибудь из вас, что нам делать теперь, кому и как отомстить за Садвакаса?
— Да. Это знаю я. Я знаю, что нам делать теперь. И я знаю, кому и как отомстить за Садвакаса,— решительно проговорил пастух Сеимбет, вскочив при этом на ноги.
И все сидевшие в юрте выжидающе и тревожно посмотрели на Сеимбета.
Помолчав и пытливо оглядевшись вокруг своими зоркими, быстро бегающими глазами, Сеимбет вдруг повелительно взмахнул рукой и коротко сказал:
— За мной, джигиты!
И тотчас же пастухи, повскакав на ноги, покинули вслед за Сеимбетом юрту Чиграя.
— За мной, джигиты!— снова крикнул Сеимбет окружившим его на улице пастухам и повел за собой толпу к белой юрте Альтия.
Подбежав к юрте первым, Сеимбет требовательно постучал кулаком в дверь. Но на его стук никто не отозвался. Тогда Сеимбет коротким и злобным ударом ноги распахнул легкую, нарядно покрытую национальным орнаментом дверь, и толпа ввалилась вслед за своим вожаком б огромную, расточительно украшенную коврами и шитым войлоком юрту.
Ворвавшись, джатаки в нерешительности замерли, столпившись за спиной Сеимбета, у порога. Альтий, обложив себя пуховыми подушками и цветными шелковыми одеялами, лежал в почетном углу, а вокруг нежарко тлевшего очага сидели, поджав по-степному ноги, именитые аткаминеры и аксакалы. Презрительно прищурив свои сонные, заплывшие жиром глаза, Альтий сквозь зубы глухо спросил Сеимбета:
— Как ты смел перешагнуть порог моей юрты, презренный пастух?
— А об этом ты спроси вот у них, аксакал,— сказал Сеимбет, показав на джатаков.
И этих слов Сеимбета оказалось достаточно для того чтобы пастухи, разом ринувшись к побледневшему Альтию, вдруг оглушили его взрывом гневных и бранных криков:
— Где русские кони, вор?!