Литмир - Электронная Библиотека

Я проснулся на восходе августовского солнца в сарае, пыльном от сена, в лучах света, бивших по щелям. Генерал сидел у аппарата в кителе с поломанными погонами, курил, думал что-то свое и смотрел на меня неузнающим и бессознательно сердитым взглядом красноватых, слезящихся от кашля глаз, но тотчас замахал рукой, кашляя.

— Здравствуйте, здравствуйте…

Я вышел на подворье усадьбы, прошелся к дому и столкнулся со старшим братом генерала. Он почтительно, по-солдатски приветствовал меня, но сразу же обратился к своим обязанностям. Он принимал от солдата молочный бидон, и я услыхал и запомнил, как он с мягкой наставительностью и примерным негорячливым сокрушением говорил:

— Как же это ты додумался, а? Нетопельное молоко — генералу, а? — Он так именно и произносил почему-то: «нетопельное». — А ты прежде подумал бы. Нетопельное! Думать надо, дружок. Не нам с тобой молоко, а генералу несешь. И — нетопельное! Ах ты, ах, как ты рассудил!

О СТРАХЕ И БЕССТРАШИИ

— Немец пошел бедный. Куда не тот, что в обороне. Бывало, в первую траншею ворвись — тут тебе сигареты, шоколад, то, другое. А теперь тридцать верст за день дашь — на закурку не разживешься. Главное — покурить нет. Сзади все наше поотстало, а впереди — гладко, потому что его военторг, должно быть, уже и не ездит в нашу сторону. Так и идешь: вот покурю, вот покурю — нету! Хоть бы с самолетов табак сбрасывали, что ли. А то немец листовки сбрасывает: «Догоняйте меня, в плен сдавайтесь». Завернуть, значит, есть во что. А нашим невдогад табачку сбросить! Организованности нам не хватает, это верно. А так все бы ничего!

* * *

Пушки во ржи, пушки на жнивье, замаскированные снопами. Пушки на марше, замаскированные поспевающим, бледно-желтым и ярко-зеленым горохом в стручках. Расчеты едут и шелушат стручки. Пушки впереди, пушки сзади, с боков, пушки в ряд, уступом, веером, — тяжелые, многозначительно угрюмого вида корпусные, щеголеватые полковые прямушки, верные слуги и наперсницы пехоты, с виду совсем не солидные противотанковые сорокапятки и солидные, не без высокомерия, длинноствольные истребительные, «противотигровые». Пушки, гаубицы, самоходные орудия. Командир соединения, узнав, что на его участке появились свежие немецкие танки, говорит:

— Пусть. У меня девятьсот стволов без работы.

Только теперь можно понять, представить, доугадать, насколько серьезно было наше сопротивление противнику в 1941 году, при общем отступлении, и насколько страшна была и тогда война среднему, «личному» немцу, хотя он знал и видел, что успех на стороне его армии, что мы отступаем, попадаем в окружение, теряем города, области. И вдруг какая-то минометная батарея стоит, не сходя с места, пока есть чем кидаться. И кидается, и с ней надо сладить прежде, чем двинуться вперед победным маршем, и прежде, чем сладить, положить немало своих людей, расстрелять порой уйму снарядов, потерять дорогое время. Или вдруг заблудший бомбардировщик, выскочивший в тыл к противнику с его признанным превосходством в воздухе…

* * *

Бомбят всегда не там, где ты стоишь или лежишь, а всегда где-то в сторонке. Так всегда будет казаться, иначе казаться не может, покуда жив.

Что значит привычка к опасности? Знание того, что и когда действительно опасно. Если человек не боится хотя бы того, чего бояться вовсе не нужно, и спокоен, когда действительно можно быть спокойным. Уже этого достаточно, чтобы в глазах новичка на войне выглядеть не ведающим страха человеком. Но беда в том, что поначалу, а иные и не поначалу, люди на войне боятся того, чего не следует бояться, на что не следует тратить душевные силы, стараясь держаться прилично, — там просто никак не надо держаться, ничего нет. Но сколько нужно привычки, чтоб хотя бы не вбирать голову в плечи, не кланяться, когда свои снаряды пролетают над головой!

Я помню молодцеватого, видавшего виды генерала-фронтовика, который мгновенно скатывался в ямочку, чуть «мессер» нарывался на лесок, где мы сидели.

Лесок был приметен среди поля, мал и жидок, а в нем было напихано много машин, примаскированных как раз настолько, чтобы обратить на себя внимание. И помню такую картину. Эшелон с новыми, откуда-то издалека прибывшими бойцами, образцово обученными, но не воевавшими еще, стоял на разъезде ночью среди ржаных полей в Западной Белоруссии. Вдруг небо заиграло прожекторами из края в край, зенитными разрывами, и вскоре приблизился гул немецких самолетов, шедших на Минск, находившийся уже в тылу у нас. На разъезде стоял и наш поезд-редакция, и мы уже знали по прежним ночам, что немцы летят не сюда. И наши девушки из вагона-типографии смеялись, видя, как весь этот эшелон по тревоге, организованно, без паники, но с очевидным усердием и охотой в выполнении команды устремился в мокрую рожь, распространился далеко по обе стороны полотна и долго сидел там и долго собирался обратно к вагонам.

Идя по Москве в первый раз и зная, что ежедневно на улицах под колеса попадает около десяти человек, ты во власти страха, ощущения повсеместной и ежеминутной опасности. И действительно, если не будешь осторожнее других, можешь скорее других попасть под трамвай. Но если ты уже привычный москвич, то идешь, беседуешь с приятелем, глазеешь по сторонам и механически переходишь улицу там, где надо, или даже и там, где нельзя, но с навыком, с инстинктом времени и расстояния, который позволяет тебе пройти перед самым носом машины, и с привычным доверием ко всему, что обеспечивает твою сохранность, — сигнализации, бдительности водителей, надежности тормозов и т. д. И при всем этом ты все-таки можешь попасть под трамвай, под автомашину, быть убитым, изувеченным или легко раненным. Но легко относишься к этой возможности, минующей тебя день за днем, год за годом. Конечно, статистика жертв уличного движения и статистика жертв войны — вещи очень разные, но в привычке к опасности на войне есть нечто похожее на привычку бывалого столичного пешехода.

Еще замечается, что чувство страха злее и неотвязнее при наличии некоторых благоприятствующих ему моментов — плохого настроения, недовольства собой. А казалось бы, здесь наоборот, — нет! И гораздо слабее при общем хорошем самочувствии, осознании себя на своем месте («если и убит буду, я не виноват»), чувстве долга и вообще чего-то хорошего за собой — верности, честности, незаурядности. Решающее же дело — ответственность за множество людей, подчиненных, доверенных и доверившихся тебе, видящих в тебе образец. Наконец, реальная, практическая возможность огрызнуться — при всей условности этого в современной войне, — ответить тому безымянному и невидимому, что посылает тебе смерть, страх, смертью же и страхом.

ПО ЛИТОВСКОЙ ЗЕМЛЕ

Дороги хорошие, но узкие, рассчитанные только на гужевой транспорт. Тишина полей с перестоявшим уже урожаем. Мужики и бабы, не говорящие по-русски, косят рожь. Косят не с лапкой, а с гладкой дужкой из прутика у косы и кладут подкашиваемую горсть на ниву, а не от нивы, как у нас. Здоровенные девки в усадьбах стригут овец и так быстро и грубо действуют большими пружинистыми ножнями, что кажется — вот-вот хватанут за живое, но нет: щелкает ножнями, сваливая шерсть шубой, как будто свежуя овцу, а та лежит, бледно-голубая, страшно уменьшаясь в размерах. Запах ржаной и яровой соломы по гумнам, запах жирной, немытой шерсти по дворам.

Дорога лесом — то сухая, обдуваемая сосновой сушью и гарью от свежих выжигов на лесосеках, то свежая, прохладная в сырой тени, с песком, как после дождя, шумящим под колесами.

Места, где война прошла, не поразогнав людей, нс обезобразив землю. Августовская, любимая с детства пора, что так подходит теперь и к возрасту.

Только теперь, кажется, научился любить природу, не только загорьевскую, смоленскую, не только даже русскую, а всю, какая есть на божьем свете. Любить, не боясь в чем-то утратиться, не изменяя ничему и не томясь изменой, — свободно.

79
{"b":"875851","o":1}