Вы сетуете на рецензента нашего журнала, критически отозвавшегося на Ваши рассказы, и высказываете не очень вежливое и не очень скромное предположение относительно того, что «консультанты хорошо оберегают меня, редактора «Нового мира», от сатирических вещей, написанных русским народным языком и, главное, со знанием «конкретной обстановки».
Я внимательно прочел эти Ваши вещи и нахожу, что рецензенты оценили их недостаточно строго, со скидкой, как говорится. На мой взгляд, оба рассказа попросту слабы в литературном отношении безотносительно к сатирическому жанру. В «Мельнице» речь идет о заведомом дураке и хапуге — прорабе, который вопреки проекту, вопреки элементарным техническим расчетам и т. п. строит плотину на глазок и, конечно же, терпит фиаско — плотину сносит силой воды. Все это до того примитивно, нарочито, что уже с первых строк ясно и читать скучно. А скука — страшнейший враг всякого жанра, не исключая и сатирический.
Идея второго рассказа «Неоспоримый факт» целиком выражена в эпиграфе: «Во многих коммунальных домах входные двери ни в мороз, ни в метель не закрываются». Но Вы осложняете это положение анекдотом о «рационализаторском предложении», предусматривающем строительство домов без входных дверей. «Сюжета» этого едва хватило бы для одной шуточной фразы, но Вы на нем строите рассказ, и опять-таки все совершенно ясно с самого начала, и, кроме чувства неловкости за человека, рассказавшего несмешной анекдот, ничего не испытываешь по прочтении этого произведения.
Беда Ваша в том, что Вы плохо думаете о читателе, не предполагаете, что он достаточно умен, имеет возможность сравнения Ваших рассказов с тем, что ему довелось читать, скажем, у Чехова, Щедрина или Ильфа и Петрова, М. Кольцова и др.
Судя по Вашему письму, Вы — относительно начинающий, состояли в переписке с видными писателями, словом, бывалый начинающий. Поэтому я считаю возможным говорить с Вами без обиняков: рассказы Ваши не свидетельствуют о серьезных способностях к литературной работе, а нескромные сообщения о том, что рассказы в такой-то аудитории были приняты хорошо («Было много смеха»), или о том, что покойный М. Зощенко нашел у Вас «такой мягкий хороший юмор», — простите меня, — отдают самохвальством, которое, увы, не может помочь главной беде — повлиять на оценку Ваших рассказов редакцией.
Не в Вашу пользу говорит и «оснащение» переписки копиями рецензий и т. п.
Рукописи возвращаю, хотя это, по объему их, и не является обязательным для редакции.
9 марта 1959 г.
А. В. М-му
Дорогой А. В.!
Стихи прочел и обрадовался: они очень мне симпатичны. Из северного цикла напечатаем «Реченьку», «Заполярный дождь», «Если любишь» и «Оленя», если в последнем Вы исправите два местечка:
1. «Покачивались дымками костры»… — дымка — это не дымок, Вы, вероятно, имеете в виду этакое колебание воздуха, как бы такие струйки, — это хорошо, но нужно точнее.
2. «…только лишь из книг».
Словом, стихи незаурядные, настоящие. Меньше мне понравился Смоленский цикл. Что будет нового — присылайте.
Прошло так много лет, что, по правде сказать, не помню о наших с Вами встречах, — не обижайтесь, а просто напомните мне. Что и как Вы сейчас? Не нужно ли деньжонок? Мы могли бы Вам дать под стихи. Связались ли Вы со смоленскими писателями? С Рыленковым?
Будьте здоровы.
Пишите.
8 апреля 1959 г.
Г. Г. Ш-ну
Г. Г. Ш-н
Ваши претензии ко мне по поводу отвергнутой редакцией Вашей рукописи несостоятельны. Вы пишете: «Рукопись романа «Русь» я послал Вам, поэту Твардовскому, а Вы даже не полистали ее». Дело в том, что рукопись Вы не адресовали мне лично, сопроводительного письма ко мне не написали, более того, рукопись Вы передали через И. А. Саца. В этом нет ничего зазорного, и редакция, согласно Вашему желанию, передала рукопись на первую рецензию самому И. А. Сацу. Вслед за тем роман был прочитан редактором отдела прозы А. И. Кондратовичем, и на основании двух рецензий было составлено направленное Вам письмо. Вот как было дело. Что же касается меня лично как главного редактора, то я о Вашей рукописи знал лишь из давнишнего (прошлогоднего) письма Б. А. Энгельгардта, рекомендовавшего ее «Новому миру». Помнится, что я ответил Б. А. в том смысле, что вряд ли такой журнал современной тематики, как «Новый мир», проявит большой интерес к роману на дореволюционном материале. Я, действительно, не читал романа, но отклонение рукописи без участия в каждом случае главного редактора — это дело не такое редкостное, — иначе было бы неизвестно, для чего еще существуют редколлегия, отделы редакции и т. д.
Безусловно, Вы, как всякий автор, вправе обращаться ко мне (при несогласии Вашем с заключением отдела) и просить меня прочесть рукопись заново, и я был бы не вправе отказать Вам.
Но, во-первых, Вы меня об этом не просите, а во-вторых, тон и характер Вашего обширного письма — его крайняя развязность, самохвальство (Вы позволяете себе сближать оценку своего романа с оценкой «Войны и мира»!) и оскорбительные выпады не только по моему и сотрудников «Нового мира» адресу, но и по адресу всей советской литературы, — этот тон и характер исключают проявление какого бы то ни было дальнейшего интереса с моей стороны к Вашей рукописи и к Вам лично.
8 апреля 1959 г.
Л. С. ПЕРВОМАЙСКОМУ
Меня очень порадовали твои рассказы. Я вообще очень ценю и люблю в поэте-стихотворце способность поэтического изъяснения не только на собственно «поэтическом», стихотворном языке. И, между прочим, эта способность — свидетельство в пользу поэта даже тогда, когда в ней он проявляется с неожиданно другой стороны, как бы даже противоречащей его стихотворному письму.
Рассказ «Любисток» — прелесть по искренности, невыдуманности (по крайней мере, впечатлению невыдуманности, которое, конечно, дороже самой невыдуманности как таковой), прозрачности и целомудренности. Да, это рассказ о том, что дорого душе поэта, что он хочет передать только так, а не иначе, и если это кому-нибудь не нравится, то и пусть, а я это люблю, храню в сердце, это — мое, иным, как есть, оно быть не желает.
Второй рассказ тоже хорош, но где-то во второй половине есть «перебор добродетели», — это когда речь идет уже о чужой теще, заботы о которой возлагаются на героя, и без того уже благородного в своей любви к женщине, которая старше его на 10 лет, и ее детям. Да, впрочем, «перебор», может быть, начинается уже там, где болезнь падчерицы, самоотверженность героя в уходе за ней и чудодейственное исцеление больной.
Я, конечно, предвижу, что ты мне скажешь: это все так и было в действительности, это с натуры, невыдуманное, но я лишь повторю тебе то, что уже выше сказал о цене невыдуманности.
Все это я говорю тебе о втором рассказе не к тому, что он не м*ожет быть напечатан в таком виде, а к тому, чтобы подчеркнуть преимущества перед ним рассказа о первой любви. Там, между прочим, за исключением одной строчки (о красной ленточке на груди Любы, что как «струйка крови»), нет ничего от излишеств «живописности», красивословия и сентиментальности, свойственной некоторым украинским писателям. А во втором рассказе это есть и немного сахаринцу есть.
Еще вот что. Кузнец, у которого твой герой стоит на квартире, мне знаком и памятен по твоему изустному рассказу (еще при покойном А. А. Фадееве) о его праздничном обеде и отдыхе под грушей. Это бы мог получиться, как мне кажется, тоже отличнейший рассказ. И так помалу, может быть, завязался бы некий автобиографический цикл… Но это я уже за тебя начинаю планировать.
Я только по-дружески просил бы тебя, если, конечно, «Дурень» не напечатан еще по-украински, поубавить в нем добродетели (например, можно было бы перевозить к себе в семью не чужую тещу, а свою мать, которая, кстати, уже «приняла» свою необычную невестку; можно было бы обойтись без самолета с больной падчерицей на борту и московских профессоров). Но оставлю это целиком на твое усмотрение.