…Уже заходило солнце, когда я подошел снова к курганчику около приовражной полосы. Автомашина уже приходила и увезла женщин. Осталось несколько девушек, которые стояли около Витиной брички и ожидали, когда он запряжет.
Настя не поехала сейчас обратно с автомашиной и была тоже около Вити: то помогала ему запрягать, то отряхивала ему ватник. Прокофий Иванович «ладил сбрую», запрягая лошадей. А когда у него все было готово и он уселся, то пригласил меня:
— Подвезу с большим нашим удовольствием. У меня не тряско.
Я забрался в бричку. Девушки, в том числе Настя и Анюта, сели к Вите. И мы поехали. Витя бросил вожжи и взял баян. (Его пара лошадей шла за бричкой Прокофия Ивановича.) Вот он сначала прошелся по клавишам уверенным перебором, пророкотал басами и замолк. Думал ли он, с чего начать, или прислушивался к предвечерним звукам поля, не знаю.
А вечер опускался на поле тихо, тихо. Воздух замер. Ни малейшего дуновения ветерка! Край неба еще горит там, где зашло солнце, а уже веселая звезда-зарница приветливо начинает мигать из темнеющей синевы: мигнет и скроется. И на земле уже не то, что днем. Пашня вдали уже сливается в предвечернем полусвете с озимью, а озимь, уходя, тает где-то там, в небе. Это еще не вечер, но уже и не день. Это — время, когда небо натягивает над землей завесу, под покровом которой все постепенно начинает менять свои очертания, линии сглаживаются, тают и мало-помалу исчезают. Запоздалый жаворонок еще прозвенит невысоко и сразу умолкнет. У тракторов не такой чистый треск, как утром, и не так напористо они рокочут, как в ясный день: они осторожно шевелят тишину приглушенной и плавной, густой нотой…
Но что это? Мне почудилось, что трактор и впрямь звучит уже басовым аккордом… Да. Звучит… Да ведь это Витя! Он нашел бас в тон звучанию трактора, некоторое время тянул его, прибавляя другие басы, и постепенно перешел на мотив песни «Мне хорошо, колосья раздвигая».
Настя запела эту песню чистым, сильным грудным голосом… Анюта включилась второй.
Прокофий Иванович слушал, слушал да и опустил голову, задумавшись. Ему, видно, взгрустнулось. Он покачал головой и произнес, вздыхая:
— Эх-хе-хе!.. Елки тебе зелены…
Но вот песня кончилась. Не прошло после этого и пяти минут, как Настя и Анюта соскочили с брички и подбежали к нам.
— Папаша, пересаживайтесь в нашу бричку, — сказала Настя. — Владимир Акимович! И вы тоже.
Анюта уже теребила Прокофия Ивановича, а Настя тащила меня за рукав ватника. Сопротивлялись мы не очень. Нашу подводу девчата перевели назад, за бричку Вити.
Прокофий Иванович уселся на футляре баяна, девушки сели на грядушки, а я на задке.
Все наперебой стали приставать к Прокофию Ивановичу с просьбой спеть. Он сначала отмалчивался, а потом задумчиво сказал:
— Ну давай, Витя… «Ямщика».
Тот не замедлил взять нужные аккорды. Прокофий Иванович кашлянул, поправил картуз, расстегнул ватник и запел:
Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, имел я силенку…
Певец грустил. Голос его на высоких нотах жаловался, а в конце каждого куплета заунывно дрожал так, что последние слова он выговаривал совсем тихо, будто говорило само сердце.
Прокофий Иванович преобразился: это был уже не медлительный, как утром, не распотевший от трудной и бесконечной ходьбы по пашне ездовой и не удивительный силач, поднимающий куль муки одной рукой. Грустил ли он о безвременно умерших жене и дочке, жалел ли Настю, тосковал ли о новой жене?..
Прокофий Иванович закончил песню:
Под снегом-то, братцы, лежала она —
Закрылися карие очи…
Налейте, налейте бокал мне вина:
Рассказывать больше нет мочи.
Поле повторило последний печальный звук, и он, дрожа, растаял в полусумерках.
Настя сидела на грядушке и задумчиво смотрела в сторону, а мне показалось, что у нее глаза стали влажными. Анюта печально опустила голову.
Все молчали.
Прокофий Иванович вдруг улыбнулся и сказал, обращаясь ко всем:
— Ну, вы! Приуныли, елки зелены… Оно так — песня, она штука такая: может и за сердце взять, если протяжная, и за животики ухватишься, если веселая. Без песни, елки зелены, никуда… Сроду так на селе.
Витя перебирал клавиши. Казалось, он переключал настроение, все учащая ритм перебора.
Против тракторной будки я сошел с подводы. Прокофий Иванович пересел в свою бричку. И мы расстались.
У тракторной будки я увидел мотоцикл Каткова. А вот и он сам: улыбающийся, видно, в отличном настроении. Мне даже пришло в голову: «Не похоже что-то на Каткова. У него «узкое место», а он в повышенном тоне». Но я ошибся. Оказалось, что старший механик еще среди дня привез картер от старого, выбракованного трактора и все необходимые детали, а сейчас заканчивается полевой ремонт.
В ночь трактор пойдет в работу.
…Уже смеркалось, когда мы с Катковым, оставив мотоцикл в бригадном дворе, подошли к его домику. Немного посидели на крылечке. Поговорили о том, о сем. (О работе не говорили — все теперь ясно и войдет в норму.)
Вдруг я услышал в открытое окно что-то похожее на тихое бормотание и прислушался. Митрофан Андреевич заметил это и сказал вполголоса:
— Папаша богу молится.
— Молится? — переспросил я.
— Угу, — Он подсел ко мне вплотную, наклонился над ухом и зашептал — Очень верующий: молится. Но в последние годы с богом вроде бы на равную ногу становится. В прошлом году, летом, подслушал я его молитву.
— Интересно, какая же? — спросил я так же тихо.
— Вот слушайте. «Господи, отче наш, царю небесный… Да будет воля твоя. Сушь-то какая стоит, господи… А? Ни одной приметы на дождик. Хлеба-то незавидные, господи… Я не партейный человек, и то болею сердцем, а ты все-таки бог. Как же дождя-то? Надо ведь обязательно. Или уже мы на самом деле грешники какие? Вот посохнет, тогда что? Ну, пущай, старики, может, и нагрешили, а детишки-то тебе не виноваты. Ты должон сочувствовать, господи». Потом он вроде спохватился и закончил: «Да приидет царствие твое. И во веки веков. Аминь».
Пока мы этак шептались, бормотание прекратилось. Мы помолчали. Я встал, подал руку на прощанье и сказал:
— Ну, теперь увидимся не раньше как через два дня.
И вдруг село заполнилось звуками баяна. Витя где-то поблизости играл вальс. Уже не хотелось уходить, и мы все стояли и стояли, заслушавшись.
— Эх, Витя, Витя! — задумчиво заговорил Митрофан Андреевич. — Все простишь тебе, Витя!
…Шел я до квартиры тихо. Уж очень хорош вечер. Да и на душе было спокойно и легко.
Подходя к какому-то палисадничку, я услышал сдержанный девичий голос и не устоявшийся еще юношеский баритончик.
— Уедешь, значит? — спрашивала она.
— Осенью уеду.
— Забудешь, Витя…
— Нет, Настя, никогда тебя не забуду.
Чтобы не быть невольным свидетелем, я обошел их серединой улицы…
Взявшись за щеколду своей калитки, немного постоял и прислушался к звуку тракторов: оба ДТ урчали — значит, и Костя выехал.
Вот и кончился еще один день…
Покойной ночи, добрые люди!
1953
У КРУТОГО ЯРА
РАССКАЗЫ
У КРУТОГО ЯРА
Рассвело. В поле тихо-тихо, ни звука. Кругом ни души.
Сеня Трошин сидел на корточках в молодом овсе и пристально смотрел на большую каплю росы. Русые, почти белые волосы с завитушками над висками ничем не прикрыты. Сеня отводил голову то в одну сторону, то в другую, наклоняясь и прищурив глаза. Нет-нет да и улыбнется. В руке он зажал фуражку — в ней что-то зашевелилось. Сеня приоткрыл фуражку и погладил крохотного зайчонка с гладким и нежным пушком.