Фариза, не обращая внимания на недовольные охи-ахи Алтынсес, с боку на бок так и эдак перевернула, погладила ее, приласкала.
— Иншалла![55] — сказала она, отойдя от дочери. — Тело у дочки что твоя репка, ни синяков, ни ушибов, живот на месте. Только… ничего я что-то не нащупала.
— Сказала! Три месяца всего. Еще бы нащупала. — Мастура усмехнулась. — Ты на мою невестку не греши.
— Ладно, ладно, дай бог, чтобы все хорошо было. — И Фариза рассмеялась. — Вот найдет дочка себе подружку величиной с сосновую шишку!
Довольная, что есть с кем поделиться неожиданной радостью, Мастура вздохнула и села к самовару разливать чай.
— Подружка, говоришь… Дай бог рядом с отцом и матерью расти и радоваться. А если родится такой беркутенок, как мой Хайбулла, тоже лишним не будет. Отцу помощник, матери опора, — улыбнулась Мастура. Подставила табуретку к хике, принесла со стола еду, начала потчевать Алтынсес: — Ешь, невестушка, досыта ешь, тебе сейчас впроголодь ходить нельзя. И ты, сватья, не стесняйся, ешь. Нажия, Зайтуна, идите сюда! Что вы там притихли? Чего не доиграли — завтра доиграете.
Зоя и Надя, перешептываясь, подошли к Алтынсес. Надя подтолкнула Зою.
— Невестушка! — оглядевшись по сторонам, тихо сказала Зоя.
— Что, маленькая золовка?
Но Зоя не успела сказать, Надя вышла вперед и, прижавшись к Алтынсес, сказала сама:
— Мы с Зоей за ним смотреть будем.
— За кем — за ним? — обняла их Алтынсес.
— Ну за ним… за маленьким. В прошлом году Шамсикамар-апай с базара вот такую, — она пальчиками показала какую, — сестренку Файрузе привезла. Файруза теперь за ней смотрит, молочком поит, соску из тряпки дает. Нам сестренку не дает, уроните, говорит.
— А нашего, значит, и уронить можно? — спросила Мастура, пряча улыбку.
— Ну, вострушки, уже дознались! В доме, где дети, вор не спрячется, говорят, — сказала Фариза.
— Не уроним! Что мы, меньше Файрузы, что ли? — поджала губы Надя.
— Ладно уж, пошутила я. Будете, будете смотреть. Дай бог, вместе играть, вместе расти, — сказала старая Мастура, вытирая глаза кончиком платка.
Под сдержанно радостную беседу свекрови, матери и самовара, легко дыша от целебных трав, Атлынсес уснула.
* * *
Наутро женщин, назначенных на работу в лес, позвали в правление. Алтынсес, наконец-то выспавшаяся, проснулась свежей. Не тошнит, как вчера, тело не болит. Зря, выходит, свекровь с матерью всполошились. Она быстро встала, умылась, попила чаю и начала одеваться.
— Ты куда собралась? — спросила свекровь. — В лес не поедешь, и не думай. И другой работы в колхозе хватает.
— Мама, я не поеду, так и другие начнут причины искать.
— Ничего! Такую причину не скоро заимеют, все мужья на фронте. Чтоб и рта больше не раскрыла, не пущу!
Мастура, не слушая больше невестки, оделась и пошла объясняться сама. Но и четверти часа не прошло, прибежали за Алтынсес.
Когда она вошла в правление, женщины уже разошлись, только свекровь молча сидела в углу, а Тахау расхаживал от стола к порогу и назидательно говорил:
— Ты давай, Мастура-апай, не очень. Знаешь, сколько фронту леса требуется? Не знаешь? Политически не вникла, а шум поднимаешь.
— Ты жизнь повидал, Тахаутдин, детей вырастил, должен понять ее состояние, — вставила слово Мастура.
— Понимаю или нет, не ваше дело, — о стол опереться ему было высоко, упер руку в бок. — Двадцать пять человек назначено. Двадцать пять. Кто докажет, что сноха твоя беременна? Справка есть? Молчишь. Нет бумаги, значит, вранье, если даже правда.
— И здесь работы хватит…
— Баста! — хлопнул Тахау ладонью по столу. — Я вместо твоей невестки не поеду. Председатель болеет, вся ответственность на мне. Завтра же и поедешь, — сказал он, отыскав глазом Алтынсес.
Старуха, видно, поняла, что уговорами тут не возьмешь. Она встала, выпрямилась, оттеснила невестку, словно прикрывая ее, и, вскинув голову, сказала негромко:
— Кто тебе дал право так обращаться с семьей солдата?
— Мама… — Алтынсес потянула ее за рукав, но старуха и не шелохнулась.
— Мы тоже законы знаем! — шагнула она к Тахау.
Тахау быстро моргнул несколько раз.
— Сядь! Вон туда сядь, подальше! — показал он пальцем и издевательски протянул: — Семья солдата!.. А где он, твой солдат? Ты знаешь, что это такое: пропал без вести?
Мастура удивленно посмотрела на него и села на скамейку, точно туда, куда указывал палец Тахау. Алтынсес подбежала к внезапно обессилевшей свекрови и обняла ее. Круглыми от страха глазами она смотрела то на свекольно-багрового Тахау, то на белое как известка лицо свекрови.
— Вот так, гражданка… ну, скажем, апай… плохо ты законы знаешь. Не слышала, так услышь: пропал без вести — это что угодно может значить. Бывает, солдат и сам… по своей воле… к врагу… — он не успел договорить, Мастура вскочила.
— Ах ты упырь кривой! Я тебе второй бесстыжий глаз выбью! — схватила со стола большую каменную чернильницу и что было сил запустила в ненавистное лицо.
Не отскочи Тахау, тут бы и всему конец. Огромная, украшенная двумя ребристыми минаретами чернильница врезалась в стену, прямо в плакат, на котором фашист направлял штык в грудь женщины с ребенком, и порвала вражине морду.
Алтынсес обеими руками вцепилась свекрови в локоть, потащила к двери. Дверь открылась сама, на пороге стоял Салях, то ли по делу пришел, то ли прибежал на крики. А Алтынсес проволокла старуху мимо него и чуть не на руках снесла с крыльца.
Мастура молча, смотря перед собой, шагала по улице. Алтынсес плакала. От стыда, от унижения, от слов Та-хау, что не замолкали в ушах, посмотреть по сторонам не могла. Лечь бы и умереть.
Вошла в дом и повалилась на хике. То плакала, то вскакивала от нестерпимого жара в теле и металась по избе. К полудню Мастура, кажется, пришла в себя. Выбралась из своего закутка возле печи и села рядом с невесткой.
— Слезами добра не наплачешь, дочка. Иди к Сын-тимеру, попроси лошадь, езжай в район, покажись доктору. Без справки этому псу кривому глотку не заткнешь.
Слух о стычке в правлении уже разлетелся по аулу. Вся в черной пыли прибежала с тока Фариза. Следом примчалась Кадрия, попеняла Мастуре, что промахнулась, поздравила с тем, что один фашист, хоть и с плаката, на счету у нее уже есть. Все трое начали уговаривать Алтынсес ехать в район. Она же как лежала ничком, так и не пошевелилась. Долго лежала, потом встала, не спеша оделась, Кадрию, тоже потянувшуюся к своей стеганке, взглядом посадила обратно на хике, вышла из дома и побрела на берег Казаяка.
Берег тих, пуст, безлюден. Лес гол, черен, высок. Ни птичьего пересвиста, ни шума ветвей, даже мышь в кустах не прошуршит. Только темная холодная вода мчится куда-то, уносит мысли. Упавшие в воду листья покрутятся, покрутятся, и — у судьбы не выкрутишься — захватит их стремнина, собьет вместе, как птичий клин, и отправит в подневольное странствие. И уходят, уходят вниз по Казаяку клочья прекрасного лета.
И ту, их с Хайбуллой, березу не узнать. Голые ветви — словно простертые к небу руки. На вершине сиротливое гнездо какой-то птицы, давно улетевшей на юг, покачивается — точь-в-точь шапка утонувшего человека колышется на воде.
Алтынсес вплотную подошла к стволу и сказала: «Эй, Хайбулла, где же ты ходишь? Почему весточки нет…» И только сказала, кто-то мягкой ладонью провел по глазам. Алтынсес закрыла руками лицо и села на кочку.
«Не плачь, родная. Вот увидишь, я вернусь. Наш сын у тебя под сердцем, береги его».
«Сберегу… Но почему ты мучаешь меня, почему не напишешь? Нет моих сил больше… Про тебя страшное говорят».
«Ни слову не верь. Верь только мне, Алтынсес. Я жив. И буду жив, покуда будет жива твоя любовь».
Она не успела ответить, со стороны аула донеслось:
— А-па-ай!
Алтынсес вздрогнула и встала. От досады чуть опять не расплакалась. Но все равно что-то случилось с ней. От недавней безысходности и следа не осталось, неведомую тяжесть, от которой клонилась голова и ныло тело, кто-то снял с нее. Она поняла, кто снял: Хайбулла. И Алтынсес, блестя глазами, начала спускаться к берегу.