Молод еще Хабрау. Трудно ему во всех качаниях человеческой натуры разобраться, разглядеть жизнь до ее закоулков. А Богара человек вовсе не простой и бесхитростный. На языке одно, на уме другое. И к цели, о которой втайне мечтал, на которую жизнь был готов положить, он подбирался осторожно, как чуткий охотник, хорошо знающий повадки птиц и зверей.
Да, из всех дорог Богара выбрал хоть и окольную, но самую надежную. Законы степей, родовой уклад у него в крови сидят. Слов нет, города, хлеборобство, оседлая жизнь, культура — хорошие вещи, прямо на зависть, и слов нет. Одно жаль — совсем для башкирской степи не годятся. Всю жизнь, все традиции, все завещанное наследство, что из поколения в поколение идет, — взять и переиначить? Возможно ли? Нет, невозможно. Так что зря хлопочет Хабрау, зря колотится. Все помыслы Богары — в сегодняшнем дне, а не в далеких помыслах сэсэна. Впрочем, если всю кипчакскую землю собрать воедино, вот в этой своей горсти, кое-какие каноны-обычаи и можно повернуть так, как говорит сэсэн. Придет время — посмотрим.
А пока сарышский голова какой выбрал для себя путь, тем и пойдет. И замыслов своих вздорным, неустойчивым турэ раскрывать не будет. Молчи и делай. А опираться нужно на простодушных батыров, этим улыбнешься чуть пошире, они уже за тебя жизнь отдать готовы. А чернь-нищета всю жизнь на одной надежде живет. Услышит какую добрую весть — и сразу спасибо какому-нибудь турэ, за него молится. Вот и слова Богары, которые он бросил на ясачной грызне, разве не разошлись тут же — и не только среди кипчаков, но и в других племенах? Разлетелись, впятеро умножились, из пуговицы в верблюда выросли. И ведь знают люди, сколько раз так было: нынче турэ две головы скота даст, а на будущий год три головы потребует. Но народ все равно доволен. Некоторые йырау уже и песни поют о доброте и справедливости Богары. Только Хабрау молчит. А ведь глава сарышей хотел вырастить из него соратника, наперсником своим сделать. Дурит джигит, никак не образумится.
Чуткий кипчакский турэ раньше других унюхал, что жизнь забродила по-иному. После того как ордынские войска были разбиты на берегах Дона, прежние железные порядки Дома Джучи сильно пошатнулись. А старания Тохтамыша взять в жесткие тиски все эти рвущиеся из-под власти Орды в разные стороны, стремящиеся проводить свою политику народы и племена — все равно что пытаться остановить великий Итиль. Но и того не следует забывать, что раненый зверь на любое злодеяние пойдет, нальет кровью зрачки и прыгнет. Нет, всегда нужно быть как ловчая птица, настороже.
Понимает, хорошо понимает Богара, что даже подгнившее в корнях дерево само не упадет, его подтолкнуть нужно. Разве согласятся ногаи, которые уже сто лет башкирскую землю словно кость обгрызают, так просто от такой сыти отказаться? Тоже хитрые. Хотя сорок соро-ков всяческих податей и не убавляют, но теперь стараются с влиятельными башкирскими старейшинами ладить, из-за каждого пустяка, как прежде, войной не идут. Хоть с виду важничают и хорохорятся, но дела теперь ведут осторожней, осмотрительней.
Этим и должен воспользоваться Богара, повернуть к своей выгоде, разобщенные башкирские племена соединить в одно. Только зима наконец сошла, поскакал он, горя этим желанием, через всю степь, из рода в род, из кочевья в кочевье. Созвал в гости всех турэ кипчакских. родов, уважаемых старцев, славных батыров. Но мало этого, мало, мало! Кипчаки — одна лишь ветвь башкирской страны. Птица души Богары, как быстрый беркут, ищущий добычи, летит, забирая в полете и весь Урал, и яицкие, сакмарские, демские берега.
И все он делал, как принято, согласно древним обычаям, старался помириться с тамьянами и минцами, а более того — с усергенами и бурзянами, позабыть старые обиды и жить в ладу. С этими помыслами он выдавал девушек из своего рода соседям, а для своих джигитов брал у них невест. Года через три-четыре уже почти все большие турэ с берегов Сакмары, Ника и Демы стали сватами дома Богары.
7
— Вставай же, вставай, йырау!
Кто-то тронул его за плечо — словно мать коснулась. Почему же не скажет «сыночек» или «дитятко», а все:
— Проснись, сэсэн, гость к нам пожаловал.
И еще, ну разве поверишь?
— От Йылкыбая-певца тебе привет доставил. Вот и бужу, разве посмела бы…
Хабрау вздрогнул, открыл глаза. Вот кто будил его — Карасэс.
— Тебя ждет, — сказала она и быстрой своей походкой вышла из юрты.
Сладкий сон Хабрау будто рукой сняло, в легкой тоске, что обманулся сквозь сон, почудилась мать, он накинул зилян и вышел из юрты.
Гость, большой солидный мужчина лет тридцати пяти, действительно приехал из страны усергенов, из кочевья Голубого Волка. Он бросил на Хабрау недоверчивый взгляд и чуть заметно покачал головой. Однако поздоровался двумя руками и передал от славного Йылкыбая привет.
Хабрау ввел его в юрту. За айраном гость сообщил, что на будущей неделе в кочевье Голубого Волка соберутся известные сэсэны бурзян, тамьянов и минцев и что Йылкыбай будет петь свои новые кубаиры.
Очень спешит, оказывается, гонец. Переночевал в соседнем с усергенами ауле сарышей, позавтракал у них еще до света, так что теперь угощения ждать ему недосуг, завтра вечером должен быть в верховьях Демы, передать сэсэнам минских земель приглашение Йылкыбая.
Уже сидя на лошади, гонец опять с тем же недоумением покачал головой.
— Через три дня выходи в путь, сэсэн, — сказал он и поехал дальше.
Было гонцу отчего покачать головой. Парню-то всего, видно, лет двадцать, никто о нем дальше кипчакских кочевий и не слыхивал, а вот Йылкыбай, имя которого сам гонец всегда произносит с почтением, песни которого заучивает и поет народ, про этого Хабрау уже знает! Мало того что знает — гонца за ним послал. Вот и смотри на этого тонкоусого и удивляйся…
С малых лет научился Хабрау играть на домбре и на курае, что душа подскажет — на мелодию перекладывал. Чем душа нальется, то мелодией изливал. Он еще до самаркандского путешествия на вечерних играх среди молодежи, а изредка и во взрослом застолье показывал свое умение. Но о том, чтобы стать сэсэном и выйти на состязание с другими сэсэнами, мог еще только мечтать. Кочевал с отцом и матерью, с аулом вместе… Вот и он, тоже уставившись скотине в хвост, так и бродил бы за стадами следом, как подхваченное ветром перекати-поле, — то в гору, то с горы, с одного края степи на другой. Так и жизнь бы прошла. А что еще остается человеку, когда мечты его не выше бараньей холки, а кругозор не дальше своего кочевья? В это лихолетье путы косности и невежества могут разорвать лишь люди с крылатой душой, вроде Йылкыбая, но таких из тысячи тысяч — единицы…
Нет, богатства, слава, положение, честь-почести Хабрау не манят. Одна мечта, одна забота: дать хоть каплю света, хоть чуточку знаний своему народу. Вот учит он грамоте десятерых ребятишек, а надо бы тысячу. Вот если бы не в каждом становье, так хотя бы в каждом кочевье был хоть один учитель. Но, скажем, появился учитель, так еще бумага, книги нужны — опять бедному кочевнику не по достатку. Вспомнил Хабрау о стариках и вздохнул только. У этих от всяческих суеверий уже ум за разум зашел, его за юродивого считают. А турэ вроде Байгильде, те просто грозят исламом и Ордой.
Недавно Хабрау заезжал к сайканам, искал желающих, которые отправили бы своих детей учиться в кочевье Богары. Сидели человек десять в юрте старого приятеля покойного Кылыса, отца Хабрау, и мирно беседовали, как вдруг вошел Байгильде. Как понял, о чем идет речь, вскипел сайканский турэ, раскричался: все, дескать, науки — источник смуты и непослушания, ногаи прознают, так на каленую сковородку посадят; чем пустое толочь, лучше бы чернь в святом слове наставлял! И конечно, пятеро, совсем уже было согласившихся отдать своих детей в ученье, тут же отказались…
Мысли Хабрау, побродив где-то, снова возвращаются к яростным, мятежным кубаирам Йылкыбая-йырау. Но почему собственные его, Хабрау, кубаиры, сочиненные в подражание йылкыбаевским, похожи на жеребенка, еле ковыляющего на шатких ногах? Нет, перед народом их петь еще рано. Спел бы, но идут они, тянутся и вдруг напевом и словами, всем ладом и складом в кубаиры старого йырау и утянутся. Чего-то не хватает ему своего, собственного, а чего — он и сам не поймет. Страсть в душе есть, и боль жжет за землю, за свой народ, а вот слов таких, как у Йылкыбая, которые огнем пышут, у него нет. Что найдет — или не свои, или тусклые какие-то, не звенят, а побрякивают, и весь жар их в груди певца остается. Странно, как это усергенский йырау о нем услышал? Даже нарочного послал! Может, слышал кто, как кипчакский парень поет его песни, и донес ему, вот и зовет на суд и расправу. Мол, зачем мои песни на свой лад поешь? Вот стыд-то!