И до сих пор манси и ханты каждые семь лет в одной из деревень вспоминают героя, славят его торжественным ритуалом и страстной пляской.
А что это такое? Надо думать, думать, думать… А чтобы думалось — надо искать и ехать! Близко ли, далеко ли — только ехать и пристальным взглядом вглядываться в жизнь. И тогда все раскроешь, все поймешь! А все понять — счастье!..
Перекатываются, как камни, олени, скрипят полозья, под кедрами кружатся снежинки. Снежинки тихие-тихие. Их много. Они что-то шепчут. Это сказки и легенды. По земле ходят легенды. По дороге ходит жизнь. Надо о ней рассказать.
Стучат копыта оленей. Полозья поют песню…
Я еду, еду, еду…
СКАЗКА
Голова моя — ковшик для чистой воды.
Крепкий хвостик — корытце для псиной еды.
Язычок мой — веселой калданки весло,
А крыло — самолета цветное крыло.
Лапка — курья ножонка курьей избушки
лесной,
Спинка — лодка рыбачья с красивой каймой.
Острый носик мой по льду стучит,
как пешня…
Зачирикал, забулькал я — слышишь меня?
Белой птицей летает вьюга, белым клювом в чум стучится, и завывает, и завывает…
Кажется, нет конца этой песне, кажется, нет конца этой сказке… А в чуме — тоже сказка.
— И золотое солнце по земле ходит, и злая вьюга по земле ходит. Есть в мире добрые духи — Миснэ и Мисхум, есть и злой дух — Куль. Вот вы не верите, не верите, а Куль все же есть. Даже среди людей, — рассказывает в лад вьюге Яныг-турпка-эква. — Было это в деревне, где дома, как деревья, стоят на месте, не кочуют, как чумы.
Жила там одна добрая женщина. Пошла она в лес за дровами. В светлом лесу, где одни березы, она вдруг слышит не плач гагары и не плач щенка, а жалобный детский плач. Посмотрела — правда ребенок! И как может пройти добрая женщина! Стала она кормить его, стала матерью.
Голова у него большая, больше чугунного котла. А туловище маленькое, меньше вяленой щуки. Однажды взял его дедушка на рыбалку — Куль рыбу съел. Взяли его на охоту — все, что убили, один съел. Проходил мимо хозяин леса, лесник, — он и лесника убил.
Белой птицей летает вьюга, белым клювом в чум стучится, и воет, и воет. Яныг-турпка-эква тоже завывает. Жилистые руки ее дрожат. Дымок почерневшей трубки дрожит. Бледные потрескавшиеся губы ее трясутся, и вся она в ужасе дрожит.
Потепка, подшивая прохудившиеся свои кисы, лукаво поглядывает на окружающих: не обвинят ли остальные и его за такое невежество? Кто теперь верит в Куля? Разве только тетя Сана и Окра? Кто всерьез в этот бумажный век воспринимает такие легенды? Потепка подшивает кисы, бывшие кисы жены, женские кисы. Нельзя было мужчинам носить обувь, которую надевали «поганые» женщины. В бригаде и теперь никто не надевает женские кисы, а Потепка уже носит.
Завывает вьюга, завывает Яныг-турпка-эква.
Потепка, конечно, косится. Люди долго помнят прошлое…
— Приехал в деревню высокий человек, большой че-ловекь как главный олень, кожаными ремнями опоясанный, — продолжала Яныг-турпка-эква. — На боку у него маленькое ружье. Зовут этого человека Милица. Это сильный человек, смелый человек. Смелее волка он, сильнее медведя. Увез он Куля в темный дом[38], где держат людей, потерявших совесть. Думали: уж этот человек справится с нечистью!
Увезли… Там Куль стал хитрее росомахи, наглее росомахи. У мудрых людей взял их хитрость. У наглых людей взял их наглость. У мудрых людей есть говорящие ящики — радиво. И он себе тоже сделал радиво. Радиво его маленькое, как муха. Летает оно, как муха, жужжит оно, как муха.
Когда Милица спит, радиво подлетает к нему и жужжит. Слова Куля жужжит, мысли Куля жужжит. Пугал Куль Милицу, навевал ему тяжелые сны, звал его в темный дом…
Йикор, сидящий на бревнышке, ухмыляется. Красные, как у тетерева, глаза его сделались еще краснее. В них сверкают две крупные слезинки. Это, наверное, слезы смеха: городит старушка чепуху, все на свете перемешала — и Куля, и мать, и лесника, и радио, и милицию.
— Пришел в темный дом Милица — то же самое слышит. Куда ни повернется, говорит злое радиво, и Милица тоже стал говорить, много говорить…
И все люди сказали: «Язык у Милицы неправильно вертится. Коль язык вертится, то и голова вертится. Надо голову поставить на место». И Милицу связали, а Куля отпустили домой.
Милица — сильный человек, он справился бы с медведем, справился бы с волком. А с нечистью, с Кулем, даже Милица не справился. Куль есть Куль… Даже самых сильных валит, превращает в подстилку, которую топчут ногами. Появится он рядом — летят уже плевки и ехидный смех… Даже самых сильных он валит!..
Белой птицей летает вьюга, белым клювом в чум стучится, стучится и завывает, завывает. И хотя трещит от смолистых дров печка, и хотя жар легкими руками ветерка касается лица моего, мне холодно. Другим, быть может, тоже холодно?
— Пришел домой Куль. Пришел к той, которая его вскормила. Много видел Куль. Много речей слыхал он. Многому научился, многому разучился. Хороший человек берет от других доброе. Дурной человек берет себе подобное.
Пришел домой Куль — места себе не находит, возится со своим радиво, над матерью смеется. И говорить мать стала, как радиво, плакать, смеяться стала. И люди сказали о матери: «Между двух сторон попала она, помешалась». Смеяться стали плохие, а хорошие доброго не могли сказать… Хорошее дитя запах молока до седин помнит, у доброго человека цвет молока пробивается под вечер жизни в волосы, в седины…
Белой птицей летает вьюга, белым клювом в чум стучится, и завывает, и завывает… А Яныг-турпка-эква уже не завывает. И дымок почерневшей от времени трубки уже не дрожит, бледные потрескавшиеся губы сжаты, лишь из поблекших глаз с морщины на морщину медленно перебираются тяжелые слезы.
Холодно. В углу глубоко вздохнул Силька. Он сидит с опущенной головой. Давно он ходит с опущенной головой. Кажется, давно-давно потерял он улыбку и язык. Лишь иногда вздыхает и все молчит… Молчит как камень… Неужели он камень?
СИЛЬКА
Над кедрами кружится снег, по кедрам гуляет ветер, под кедром скачет соболь. То он, как кошка, согнет спину, то летит, как белка, то пляшет на ветвях, как бурундук. На утренней и вечерней заре он выходит из гнезда. А гнездо теплое, надежное. Нехс пити — зовут манси гнездо соболя. Нехс пити — называют манси свой дом, если в нем есть счастье, тепло. Тепло соболиного дома охраняют корни могучего кедра. Из-под них соболь выходит осторожно, прислушиваясь: не сыплется ли снег с веток, не резвится ли там белка или бурундук?
А может быть, здесь есть враги: острокрылый ястреб и охотник? Он боится ястреба. Когти. Боль в боках. А охотник? У него есть собака. Не уйдешь, если снег неглубокий.
А сеть охотника — она стоглазая. Не заметишь ее — запутаешься. Охотник навалится. Потому соболь осторожен. Лапки его неслышно рисуют узоры на снегу. Соболь жаждет мяса и крови. А охотник — его шкуру. Он тут как тут.
А кто охотник?
Силька… Селиверст… Лучший охотник колхоза.
Не уйдет соболь! Охотник — манси! Глаза чуть с прищуром. Брови — как крылья ястреба. И во взгляде что-то ястребиное. Не уйдет соболь!
У Сильки пояс с узорами. На поясе — сипаль[39] с острым ножом и зубы медведей. Зубов много. Медведи не уходили. Немцы от его выстрелов не уходили. Соболь не уйдет!
Немцы… Фашисты… Сорок первый год. Подмосковье. Курская дуга. Варшава, Берлин… Фашисты… Тяжело! Но он манси. Всегда снег и ветер, дорога и шалаш. Ему ли привыкать к трудностям и непогоде! Он плакать не умеет. Но он не кедр. Сердце есть у Сильки. Иногда оно плачет. Но Силька не плачет. Он стоек, как кедр. Ему ли привыкать бороться, искать и побеждать! Манси он! Недаром в роте называли: «Молодец! Снайпер!» Соболь не уйдет.