Сергей шел по просеке. Она выходила в гарь. В гари не было стройности и естественного порядка, присущего здоровому лесу. Рядом с деревьями, полными жизни, стояли отжившие. У одних нет вершин, у других сучья переломаны, у третьих кора — как разорванное платье. Чуть прикрыв снежком почерневшие стволы, стояли они, как смертники, в ожидании первого урагана, который повалит их…
А ураган по гари гуляет, видно, не так уж редко. Вот здесь ему удалось вырвать с корнем здоровое дерево. Не хотело, должно быть. Крепко держалось корнями за землю. И потому зияла теперь глубокая яма с задранным с трех сторон моховым ковром. Широкие бороды вывороченного корня закрывали вход в эту пещеру.
Рядом пень, запорошенный снегом. И здесь когда-то красовалось дерево. Шумело оно на ветру, чуть покачиваясь в плавном танце. Тянуло руки к небу, улыбалось солнцу, дышало, наслаждалось жизнью. А теперь от него остался пень…
Чуть подальше, подняв свои курчавые головки, бегут стройными рядами молодые сосенки. А над ними громоздится одинокий великан кедр, гордая вершина которого расщеплена молнией, а могучий когда-то ствол обуглен. Видно, по нему гулял смертоносный огонь. Как ему удалось выжить? Где он взял столько сил? Радуется ли он молодняку? Может, в его зеленом шуме он ловит звуки своей буйной и счастливой юности и предается отрадным воспоминаниям? Или он, умудренный опытом своей суровой и нелегкой жизни, слышит в их игре лишь суету сует? И потому смотрит на всех лишь холодно, недоверчиво?
Или, иссеченный молниями, корявый, обугленный, но все же живой, он находит и в дуновенье ветра, и в пробуждающемся взгляде утренней зари, в ее широкой улыбке, и свою, особую радость?
А гарь жила своей обычной жизнью. Звенело дерево — то дятел-работяга стучал. Плотничье ремесло дает ему и детям пищу круглый год. Здесь его дом, исполненный по всем правилам плотницкого мастерства. Дятел — постоянный житель гари — строит жилища и для других. В морозы лютые ему благодарный белка-летяга, и мелкие птички-пташки, находящие приют в удобном и теплом дупле…
Взвихрился снег здесь, ожил снег там. На черных крыльях полетел снег. В черные крылья превратился белый снег. А что еще таится под этим сверкающим снегом?
Только тишина и смерть?
Нет! Вот норка горностая. Чуть подальше — вторая, третья… Это выходы горностая на белый свет. А там, внизу, целый лабиринт ходов, целый подснежный горностаевый город. Если даже мороз трескучий ходит, если метель гуляет, ему не страшно — тепло в снежном жилище: сколько хочешь бегай, мышей лови, пока лисица не цапнет…
А лиса любит порезвиться в гари. Здесь она охотится не только за мышами и горностаями, но и куропатки и рябчики оказываются в ее ловких лапах, несмотря на то что у них есть крылья… Вот что верно, то верно: не всякий летающий истинно крылат…
А снег разрисован узорами птичьих и звериных следов. Вот прошла куница. Зайцы натропили тропы. Не разберешь, откуда пришли, куда ушли и под каким кустиком замерли, свернувшись в белые калачики. Волк вездесущий здесь шлялся. Его большие следы как раны на снегу. Соболь из кедрового урмана зачем-то сюда заглядывал. Может, тоже полакомиться живой и свежей кровью. Ведь в урмане нет столько зверья и жизни, как в светлой гари и в дубравах…
А весной здесь кипит жизнь, шум и гам, песни и пляски. На широких полянах, между пнями и трухлявыми колодами, глухари в любовь играют. А глухарки, подзадоривая игроков, вертят хвостами, распустив их роскошным веером… К веселым опушкам, звонким ручейкам слетаются и рябчики, проведшие зиму в темном урмане. И тетерева справляют шумные свадьбы…
Для птичьего мира и зверья нет привольнее места, чем таежная гарь!..
Может, не зря здесь прошелся когда-то огонь, превратив темную и дремучую чащу в светлую гарь, где закипела новая жизнь?!
Обессилев вконец, Медведь свалился в яму под корнями кедра, вывороченного бурей. И только закрыл глаза — слышит: что-то треснуло. Открыл глаза: рядом с ним опять Росомаха.
— Ой, как тяжело! — застонал медведь, вытягиваясь под корнем дерева. — Пошамань еще. Может, лучше будет.
— Все вы такие! Попадете в беду — верующими становитесь. А во что вы раньше верили? Когда творили свои черные дела… Э-эх! Да и сама я такой же была. Не вернешь уже. Пошаманить, говоришь. Раз так уж хочешь — по камлаю.
Поклонившись трижды, Росомаха начала:
Небо. Земля. Вселенная. Мир.
В мире рождаются и умирают,
Возвеличивают и убивают.
Хоронят с почестями, справляют свадьбы.
Ходят друг к другу в гости.
Пьют. Едят. Целуются. Дерутся.
Сколько целуются — столько и дерутся.
В мире устроено все так слаженно и так все странно,
Что Дремучему едва ли понять.
Небо. Земля. Вселенная. Мир…
— Ты обо мне лучше пой, Росомаха. А то опять завела что-то непонятное.
— Ах, Медведь, Медведь! Ты и правда дремучий. Слушай, Медведь, я спою твою песню. Ты, наверно, ее забыл. Да и слух у тебя!.. Потому за тебя и поют люди. Будь благодарен им, что они не забыли песен твоих. А мне за исполнение — калым. Слушай, дремучий, свою историю.
ПЕСНЯ МЕДВЕДЯ,
ИСПОЛНЕННАЯ РОСОМАХОЙ
Кай-о! Кай-о! Кай-о! Йо!
Прошелся я по земле.
Пошумел и повеселился.
И уснул.
Та сторона горла моего,
которая должна спать,
задремала.
Та сторона языка моего,
которая должна дремать,
уснула.
Горло мое не ревело.
Язык мой не наслаждался.
Я спал крепким медвежьим сном.
Но однажды слышу той стороной уха,
которая должна слышать и во сне,
слышу шум какой-то.
Открываю глаза.
И той стороной глаза,
которая должна видеть и во сне,
вижу: собака.
Скалит зубы, лает.
На меня скалит зубы.
На меня лает.
А рядом с ней — Человек.
Глаза у него такие же, как у меня,
только одежда у него красивее,
расшита узорами,
да лицо белое.
В одной руке у него топор,
в другой — копье.
Топор большущий
сияет лезвием.
Копье длиннущее
сияет острием.
На дверь моего дома
накатывает бревна.
Сквозь сырые и толстые бревна
крохотным оконцем сияет
острие копья.
Сыплют меня снегом —
будят ото сна.
Я рвусь к двери.
Но дверь уже не моя.
В миг, когда я только увидел
высокое небо,
меня пронзило железо.
В миг, когда я только понял
сладость свободы,
на меня накинули петлю.
Петля крепче железной.
Копье острее смерти.
И волокут меня куда-то
по сырой и тяжелой земле.
Снимают мою шубу,
подсчитывая пуговицы,
просматривая карманы,
разрубая меня на куски.
Хорошие части мои
на хорошее место кладут,
плохие части мои
на грязную землю бросают.
И в голове копаются,
будто в ней что-то замуровано,
и расчлененного меня снова собирают,
бережно укладывая в люльку
с черемушьими ободками.
И на нарте скользящей везут меня
в деревню, звенящую
девичьим и юношеским смехом.
Снежки летят. Стар и мал
в снег играют, умывая друг друга
холодными, белыми хлопьями.
Со звериным криком вносят меня в дом,
с человечьим криком усаживают
мою голову на стол.
И полные чаши озерной пищи
передо мной ставят,
и таежная пища
дразнит меня вкусным таежным запахом.
Сидя в счастье вкусных блюд,
я не заметил, как вокруг меня
собрались люди.
В солнечные игры они играли,
плясали вьюгой, извивались рыбами,
наряжались в зверей,
и каждый из них
строил из себя человека
с большой буквы.
Играли, а дни считать
не забывали.
На пятую ночь в честь меня
забили рогатого оленя.
Принесли его в жертву мне,
а съели сами.
На шестую ночь над кострами