Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– У нас есть эта книга, – сказал Борис.

– Знаю… – Я и вправду помнила корешок этой книги на полке у него в мастерской. Саму книгу только не помнила совсем. Обернулась, рассеянно оглядывая цветастое барахло палатки – покрывала, юбки, кружевные салфетки, грошовую посуду… Интересно, как физически попала сюда книга на русском?… Впрочем, это как раз пустяки, – при нынешнем-то коловращении языков и рас…

– Ту юро, мадам! – то ли мексиканец, то ли индеец, – о, ныняшняя Европа, коловращение языков и рас! – он выставил два пальца характерным жестом палестинской улицы, втолковывая мне цену.

– Пошли, в самом деле…

– Ван юро, мадам! Хорошая книга…

– Слушай, – сказала я мужу, – все равно мне нужно ежедневно бегать глазами по строчкам, а я забыла книги дома… Может, возьмем – совсем не помню, что он там кому писал?…

– А зачем тебе, он же был сумасшедшим! – мстительно напомнил мой художник. Вступился за бранжу.

Я опять полистала страницы наугад…

«Чувствую, что отец и мать инстинктивно (не скажу сознательно) думают обо мне: пустить меня в семью им так же страшно, как пустить в дом большого взъерошенного пса. Он наследит в комнатах мокрыми лапами. Он у всех будет вертеться под ногами. И он так громко лает. Короче говоря, это – скверное животное… Кроме того, пес может взбеситься и укусить, а тогда уж придется звать полевого сторожа, чтобы тот пристрелил его…

Пес сожалеет только о том, что явился сюда, потому что там, в степи, ему было не так одиноко, как в этом доме… Визит пса был проявлением слабости…»

– Пойдем, купишь путеводитель по Провансу, – нетерпеливо окликнул Борис уже снаружи. Он томится в любых торговых палатах, будь то бутик на Елисейских полях или навес уличной лавки. – По крайней мере будешь знать, кто в кого здесь плюнул…

…«Если опустить подробности и говорить только о существенном, Тео, – то взъерошенный пес, которого я попытался изобразить тебе во вчерашнем письме, – это мой характер, а жизнь этого животного – моя жизнь…

Я вижу двух братьев, гуляющих по Гааге (я рассматриваю их как посторонних и не думаю ни о тебе, ни о себе).

Один говорит: «Я должен сохранить определенное положение; я должен остаться на службе у фирмы; я не верю, что стану художником».

Другой говорит: «Я буду собакой; я чувствую, что в будущем сделаюсь, вероятно, еще уродливее и грубее; я предвижу, что уделом моим до некоторой степени будет нищета, но я стану художником».

Итак, один – определенное положение в фирме.

Другой – живопись и нищета…

Говорю тебе, я сознательно избираю участь собаки: я останусь псом, я буду нищим, я буду художником, я хочу остаться человеком – человеком среди природы.»

…Я уже доставала деньги из кармана куртки. Мексиканец-индеец взял монету, бросил ее в круглую жестянку на прилавке, удовлетворенно повторил:

– Хорошая книга, мадам. Про цветы…

* * *

… В кафе, куда загнал нас очередной порыв холодного дождя, мы заняли столик в углу, и по обыкновению долго препирались перед гарцующей от раздражения официанткой, водя пальцами по строчкам меню и выясняя друг у друга – что означает тот или иной соус. Дожидаясь, пока принесут спагетти, я вытянула из рюкзака том писем безумного художника и терпеливо принялась разлеплять грязные страницы…

…«Писал ли я уже тебе о шторме, который недавно видел? Море было желтоватым, особенно у берега; над горизонтом висела полоса света, а над нею масса громадных темных серых туч, и видно было, как из них полосой низвергается дождь. Ветер сметал в море пыль с белой тропинки в скалах и клонил к земле цветущие кусты боярышника и желтофиолей, которые растут на утесах…»

Официантка принесла спагетти и салат, поставила корзинку с булочками и бросила подозрительный взгляд на раскрытую книгу с запятнанными страницами.

– Ешь… – проговорил Борис.

– Погоди… здесь поразительные строки, настоящая живопись! – и стала читать вслух, не обращая внимания на брезгливую гримасу официантки:

– «В ту же ночь я смотрел на крыши домов, которые видны из окна моей комнаты, и на верхушки вязов, темневших в ночном небе. Над крышами – звезда, одна-единственная, но прекрасная, большая, приветливая. И я думал обо всех нас, и о своих уже ушедших годах, и о нашем доме, и во мне родилось чувство, вылившееся в таких словах: „Не дай мне стать сыном, которого стыдятся, и осени меня Своим благословением не потому, что я заслужил его, а ради моей матери…“

Это все – брату: «Если бы ты стал художником, ты, наверное, многому бы удивился, в частности тому, что живопись и все связанное с нею – подлинно тяжелая работа с точки зрения физической; помимо умственного напряжения и душевных переживаний она требует от человека так много, что в настоящее время заниматься ею – все равно что принять участие в походе, сражении, войне…»

– …Ну, это из ранних писем… – заметил мой муж. – Тогда он был полон надежд, здоров, и ради покупки холста и красок мог голодать три дня – только трубка в зубах…

Хотя, к тому времени он уже многое перепробовал, – например, был проповедником, представляешь? – причем, страстным, исступленным проповедником, – ничего не делал и не желал вполсилы… Бросил учебу в Амстердаме, поступил в миссионерскую школу, бросил и ее, подался в Боринаж, на угольные разработки, чтобы нести Евангелие шахтерам… Попробуй эту белую пасту, они туда что добавляют? Горчицу?…

– Горчицу добавляют почти во все соусы и замазки… Ну, и что там было с шахтерами?

– А там были – кошмарный рабский труд, эпидемии и ужас… Оттуда все эти его «Едоки картофеля», знаменитые «Башмаки», рисунки, где изможденные ткачи за старыми станками восемнадцатого века… Таким вот неистовым человеком был – всем сердцем отдавался каждому новому предназначению, которое сам себе выбирал… Когда жил в Боринаже, выходил какого-то старика-шахтера, снимал с себя последнюю одежду, отдавал беднякам… Его даже в полиции допрашивали – властям, конечно, все это казалось подозрительным. Знаешь, что полицейский написал в протоколе допроса? – «Религиозное сумасшествие»…

– Похоже, так оно и было… – заметила я. В белую пасту, кроме горчицы, был добавлен чеснок и базилик. И что-то еще… Жаль, что я не говорю по-французски…

– В каждом его письме – даже, когда он описывает пейзаж, – ощущаешь надлом и тревожность, как будто он не доверяет миру и все время ждет от него унижений… Какое-то странное сиротство чувств при живых родителях, при большой семье…

– … И всегда – «мой мальчик» – брату…

– Да. Они были связаны друг с другом необъяснимой мистической связью. Тео ведь пережил его всего лишь на полгода, и всю жизнь содержал, вытаскивал из разных бед-скандалов, помещал в психиатрические лечебницы…

– А что за диагноз, в сущности, ему ставили? Шизофрению? А почему ты не ешь эти черные штучки, они очень вкусные… Дай мне!

– Господи, что за манеры… Ты не на своей кухне… Ничего себе, утащила полтарелки! Тогда отдавай свой помидор!

(В любом кафе, ресторане, пиццерии у нас не обходится без ревнивой детдомовской перестряски порций).

– Ну, что – диагноз, какая разница? – он разрезал экспроприированный помидор. – Никто так и не поставил правильный диагноз. То ли паранойя, то ли маниакально-депрессивный психоз… Доктор Рей, что лечил его в Арле… – помнишь его портрет в Пушкинском?

– …Такой желтолицый мужчина, похожий на японца? Мушкетерская бородка, фон – желто-зеленый, в огурцах… И застегнут на одну пуговицу…

– Типично женское описание картины… Ну, положим… Так вот, Рей считал, что у Ван Гога – острое эпилептическое расстройство… Понимаешь, его мучали галлюцинации, вызывали нестерпимые тоску и ужас. Он сам называл это очень точно: «страх перед жизнью»… Все-таки, какая дрянная медицина была в то время! Сегодня прописали бы парню таблетки лития, или что там еще, и он глотал бы их и радовался каждому кузнечику… – Борис вздохнул, отломил кусок хлеба… – Да разве не всех нас мучают те или иные галлюцинации? – спросил он, обводя рассеянным взглядом столики вокруг… – Ты почитаешь эти письма: он с юности был так несуразен, так беззащитен, жаждал тепла, любви, очень нуждался в любви, например, всяких там родственников.

3
{"b":"87571","o":1}