— Ну, как, Зыбрин, нам, мужикам, жить-то будет дальше? — спрашивал он, вглядываясь со своим смыслом в ездового, пытаясь обнаружить на лице его если не затаенное торжество, то хотя бы хитрость. Странно, хитрости на лице Зыбрина не было, а уж торжества и подавно. Даже наоборот: угрюмая озабоченность, всегда жившая во впалых шальноватых глазах ездового, теперь сделалась тяжело-мрачной, безысходной.
— Да уж как оно обернется, — отвечал Зыбрин.
«Гм, — хмыкал про себя Хвылев. — Обернется... Кому оно обернется, а кому, э-э... и вовсе не обернется». Очень, очень жалко делалось Хвылеву самого себя, когда он думал про то, что кто-то может отнять, затоптать его мечту. Мельница, конечно, хоть она и мала, но при ней уважение на всю округу, а вот если сюда же еще и романовскую овцу прибавить, к мельнице-то... Он еще толком не спланировал, что же тогда будет, если к мельнице прибавить эту самую романовскую овцу, но всем нутром понимал, что это уж будет та самая высота крестьянской жизни, на которую никто из мужиков ни в его деревне, ни в соседних не поднимался и подняться не чает.
Конечно, вот так сидеть и выкарауливать было и тяжко, и противно. Тяжко одному в себе держать тайну. Не на кого положиться. Ведь не на Жуковца же, этого еще совсем молодого ездового солдата. Преданный малый, но уж больно дурак.
— Как изремкались? Отчего? — для интересу спросил у него Хвылев поутру, зная, куда тот накануне ездил.
— Дак дурнину вчерась ночью тащили вон куда. Вместо постромок я вожжи приспособил. Кобыла прет, а темнота, камней не разглядеть...
— А чего тебя туда поперло-то? — притворялся Хвылев незнающим.
— Дак эту самую... дурнину, говорю, туда тянули.
— Какую такую дурнину?
— Дак пушку. Вон гора какая. Туда и тянули.
— А что, ворон там стрелять ловчее? Или партизан оттуда нашим пушкарям лучше видать?
— Партизан — не знаю, — пошлепал мокрой губой Жуковец. — А поселок с зонами оттуль — как бы на тарелке вроде.
— Что же, по собакам в поселке палить из той пушки станут? И почему ночью, впотьмах, тащили туда, а не днем? — уже явно насмешничал Хвылев.
— Дык ведь чтобы тайно. — Жуковец напуганно расширял воловьи глаза. — Бунтовщиков смирять будут. Политические в зоне бунт собираются делать...
Вот он и разболтает так где попало, этот дурак-то. Тайна, говорит. Ему военная тайна — как дырявому горшку кисель.
В муторный, тягучий час ночи Хвылев снова сидел перед окном на шаткой скамейке, упершись локтями в плоский затертый подоконник. Тут его будто как кто дернул за шейную жилу над правым плечом, он сунул руку к расстегнутой револьверной кобуре, сдвинул фуражку и лишь потом вгляделся в темноту двора. Черной набухшей тенью обозначался в глубине надстроенный поперек двора край конюшни, там после тихого стука ворот возникло движение смутного силуэта. Это был, конечно, Зыбрин. Вот теперь не упустить из виду, куда он пойдет. Не для прохлаждения же он вышел.
Вжимаясь в стену и пригибаясь, Хвылев проскользнул между бочками, думая при этом: «Как бы дурак постовой не окликнул, ведь проснется, когда не надо, заорет, заблажит». Постовой, однако, не проснулся, и Хвылев, прокравшись между складами, вышел со двора. Он не терял из виду силуэта Зыбрина. А скоро увидел и другой силуэт, перебежавший от оврага.
Хвылев почувствовал, что это и есть враг его, Хвылева, враг, которого он все ночи ждет. Враг его мельницы, его романовской овцы, его хозяйства и детей. Враг его мира, его земного воздуха! Хвылев держал револьвер наготове. Однако... Однако... От оклика и от прицельного выстрела его удерживало, понятно, здравомыслие. Конечно. Если б враг этот был сам по себе, в одиночестве! Если бы! Но... Их ведь по ночной тайге сгустилось сколько? Одного щелкнешь, а остальные?.. Нет уж, кучно их надо давить, стрелять. А потом уж глядеть, как налаживать жизнь без красных и... без этих плюгашей чужеземных. Вот не отстать бы только, не потерять в темноте, потом уж кликнуть патрульных... Эй, где они, патрульные, спят по бабам, язви их!..
А вот — обидно. Советы!
Не отнимай они мельницы у мужика, не трави крепкого, работливого человека, не был бы он, Хвылев, тут, не бежал бы вот следом... Как паршивец какой, тьфу!..
В ту ночь он не вернулся
Был Алешка не то чтобы в веселом настроении, но и не в угрюмом, давно его душа не получала такую зарядку: все переживал встречу с Еськой Кочетовкиным. Вот ведь кружилец, вертляк! Столько лет кружился где-то, вертелся, его уж схоронили, в упокойные книги занесли, а он вот вывернулся, да еще с прихохатыванием, со своим присловьем (не позабыл же, шальная голова): «У Фили пьем, да Филю бьем...» Ну бывает ли еще что такое?! Вот только поговорить не удалось, запыханно прибежал, запыханно и побежал. Куда опять? Лишь собак в темени ночной повспугивал. Обещал появиться, говорит: жди.
И ведь распорядительный стал, ну, что командир. Ох, Еська! Только не спи, говорит. Да, уж уснешь тут с вашим братом. Втянешься вот опять в историю. Тогда началось с проклятого паровоза, с той поездки... И вот с тех пор... Ветер будылку гонит по осеннему предснежному полю. Не проспи, говорит, свое. И прихохатывает, вертун. Ну, ну, попробуем не проспать. Теперь уж к одному концу: и так душно, и этак вонько. И так сыро, и этак мокро — что в болоте...
А все же ловкие они, мужики-то — Афанасий с этим Еськой, эк ловкие. Ныряли, ныряли где-то вот, гляди ж ты, вынырнули. Не тонут. Ну-ну...
Рассуждая, Алешка сидел в повозке, приспустив вожжи, лошадь шла тихо, он ее не понукал, должно, забывал это делать, и та, предоставленная сама себе, сворачивала на травную обочину. Работа сегодняшняя у Алешки была в том, чтобы возить к лазаретной кухне пиленые сухие чурки, которые он сам же и разбивал колуном. Когда Алешка с новым возом проезжал по угору мимо кузницы, то увидел унтера Хвылева, бегущего по дороге от кордегардии. Хвылев бежал так поспешно и нацеленно, что голова его, пригнутая, была впереди, а ноги отставали далеко, и он, как бы боясь, чтобы ноги совсем не отстали от перегнутого туловища, сам себе помогал тем, что крутил в воздухе снятой с головы фуражкой. «Эк, как его», — с сочувственным настроением и вместе с забавой подумал Алешка и собрался что-нибудь такое унтеру сказать.
Но тот, еще не добежав, с расстояния, зашумел, пуще замахав левой рукой:
— Поворачивай назад! Вон туда!.. Поезжай по лежневке. Там тебя ждут. Поворачивай!
— Чего так? — сквозь свои думы спросил Алешка и вместо того, чтобы остановиться, понукнул лошадь вожжой.
— Хватит дров. На другое дело поезжай, — приказал Хвылев.
— Ладно, — отвечал Алешка, примечая, как у Хвылева ходят запотелые брови. — Отвезу вот, тогда... Тогда и за новое дело. Поворачивать будем в другое место.
— Куда отвезешь? Тебе говорят, поворачивай теперь же, сейчас, и... Там тебя дожидаются. — Хвылев ухватился за вожжу и стал тянуть.
— Что ж, с чурками заворачивать-то и... ехать? — таращась с явной насмешливостью, удивлялся Алешка. — Довезу вот до места, сгружу...
— Чего ты! Какое место? Сваливай вот тут давай, на обочину, и поезжай! — Хвылев не выпускал из рук вожжу. — Прекратить свои пререкания!..
Алешка хмыкнул еще («ну, никак пожар где иль унтер свихнулся»), потом слез на землю и примерился плечом к перекладине. А примерившись, толкнул повозку снизу. Колеса подвернулись, и смолевые, в бурых, затверделых подтеках чурки этак кучкой легли на край дороги, в ложбинку.
— Гони, гони! — торопил Хвылев. Он занял место сзади и все мотал фуражкой.
Лошадь несла по лежневке скоком, колеса западали в проемы, повозка тарахтела, бурундуки, мелькнув полосато, уносились по корявым стволам в высоту, в оранжевые лоскуты солнца, которое висело на зеленых игольчатых ветвях. «Но ведь никак не пожар... и в самом деле». Лежневка вела в глубину елового леса, однако ни гарью, ни дымом ниоткуда не наносило. Алешка глядел по ходу лошади и увидел впереди человека, на плечах и голове которого топорщилась брезентовая хламида в желтых и зеленых разводах. Это был солдат, Алешка обратил внимание на его чересчур длинную шею, тощую, что противогазный шланг, а потом уж заметил винтовку. Повернута она была как раз в его сторону, то есть на него, Алешку, и вместе, значит, на унтера Хвылева.