Всю свою жизнь я Егоровна. Еще девчонкой по селу бегала – Егоровной кликали. Все потому, что как бабка, больно любопытная и болтливая была. А че? Характер такой. Обычный, как у всех женщин – мутный! Тьфу ты! Мудрый! Мы ж, мужика, как на ладони видим. А че его видеть? Он один, как на подбор, хоть у нас в «Думовке», хоть даже в энтой Америке. Мужик, как мужик. Это тебе не баба. Баба – она тоже одна, но разная. Прямо, как эта весна! Загадочная! Вон, Евдокия, красавица наша думовская! Как пляшет девка, с других сел глазеть идут. Мужики, конечно! Че своих мало? А они говорят: «Такой нет Евдокии, как у вас в Думовке!» Ну, я им: «Слепые вы, че ли? Да у вас в «Рыжове» одна девка краше другой, да пляшут так, что цветы замирают!» Они смеются. Молодо-зелено. Вот, отпусти ты Евдокию в энту Америку, тут ей прохода нет, а там вообще останется. А еще, если весна эта? Любовь! Посдурели! Любви не видали, изверги! Она ведь – не шалам-балам на баяне, похлеще весны самой будет. Много понимают, тунеядцы! Она, любовь эта, как вот маленькая уточка, по воде плывет туда-сюда, даже кругов не видно. В цвет весны. Яркая такая щебетуха. Но скромная. Таинственная и чуткая. Там кто-то – фыр-р-р пролетит, а она уже все видела. В руки брать нельзя, а неволить тем более. Только созерцать. Потому, как цикл нарушить можно. Че ее брать оттуда, где она сгодилась и тащить туда, где такая же сидит, только на своей воде? Хоть и вода везде одна. Как мужик. Ноги студятся, а все из-за этой муляки. Дорог нет нормальных и сказали – не ждите. А мы че, трактора что ли, грести, силы-то ведь не те. Вот и приходится, раз пришла, полдня сидеть и обедать здесь же. Небо все в прожилках. Прямо из облаков паутина. Белая такая с дымкой. Но не душевно. Хотя… отдохнуть мне надо. Че-то сердце щемит. Прямо, как в молодости, когда в девках ходила.
Не люблю весну. Все в ней не так. А работы после зимы, хоть во двор не выходи. Мало того, затопит и выгребай ее жижу, да животину мелкую гоняй, чтоб под ногами не крутилась. А вот, землю люблю. Она всегда сговорчивая. Че попрошу, всегда даст, даже еще и больше. Там картошки, моркошки, буряка. Только нравится ей, когда за ней ухаживают. С нежностью. Прямо, как баба. Она тогда все дает и делает. Внимание любит. Любое простое искреннее внимание. Полить вовремя, вспахать, прополоть, поговорить, погладить даже. Живая ведь. В Америке энтой тоже есть земля. Вон, Евдокию запустить, она бы по-русски ей про любовь рассказала. Интересно, а может, не поняла бы русскую речь земля ихняя. Хотя…язык у любви один, настоящий и вечный.
Я замужем не была. Не успела. Другая его уточка подхватила Анисима моего. Вон, в Рыжово к нему ходила. Мне говорят: «Егоровна! Че своих мало мужиков?» А я им: «Мало! Такого Анисима, как в Рыжово не сыскать нигде!» Ну, они: «Молодо-зелено! Дура-девка!» А он, на баяне играл, первый красавец на три села. Я ж не одна к нему ходила – стаей! Мудрая! Та еще по весне. Думала, выхожу, да влюблю, а он – в характер встал, не мужик, а черт, прости Господи, какой-то. То ему Нюська приглянулась, то Фенька из «Цаповки», куда уж до меня. Любовь – она такая, что просто так не отделаешься. Не шутка, а сурьезная вещь. Вся жизнь вон, как у меня, ломаное дерево. Хрясть! И все! Вроде бы, все как надо. Но не душевно.
В общем, спортилась я с Анисимом. Одной ногой в невестах ходила. Как посмотрит на меня, так я ничуть не хуже весны той. Красная, щеки – во! Грудь колыхается, руки ходуном ходят. Красота-а-а… та еще эта грудь! У всех, как у людей, у меня огромная. Че с ней делать такой? Одна мука! Не впихнуть, не выпихнуть, тьфу! Такая морока. Как-то раз сено в стога складывали, а одна соломинка прямо посередке груди встала, а я и не заметила. Грудь же – во! Тут Анисим с телеги спрыгивает и ко мне. Я аж затряслась. Любовь! И говорит: «А че это у тебя такое, Егоровна?» Меня румянец, как залил, ну думаю… не скажу что. А он, тунеядец мой, наклоняется к груди моей, она ж у меня – во, и соломинку зубами берет и вытаскивает. Медленно – медленно. Вся жизнь моя промелькнула перед глазами, почти померла. Да так разволновалась, задышала, как та загнанная лошадь, а Анисим тоже чего-то раскраснелся, довольный такой, та чуть от волнения обоюдного его своей грудью не придавила. Она, как стала вздыматься. А вокруг поле, девки, парни, срамота. Хоть бы весна была, а то любовь и все! Столько дел, земля радуется. Так вот, это не все. Поцеловал он меня в щеку. Так окатило с ног до головы. Но не душевно… Если б грудь не мешала бы, то маленькой уточкой поплыла. Хотя… че городить чего сама не спытала.
Не люблю весну. Тошно мне. В Америку че ли съездить. Чем не Евдокия? Плясать не спляшу, но русскую бабу покажу. Так и есть, прямо в профиль. Пущай знают наших – во-о-т таких! А то, че не то, сразу придавлю, угу, без волнения, просто так.
Как горошек по воде эти маленькие уточки, поплывушки! Могла б всю жизнь бы на них смотрела, точно как на Анисима. Единственный такой мужик был. Золотой. А руки, ага, как раз под мою грудь. Как кто прямо таки вылепил. А играл как! Сама без невест в невесты пойдешь. Уто меньше бы сельских слушала: «Успеется, Егоровна, успеется!» Так и успелось бы! Все на чужое счастье зарятся, своего им не хватает. И что люди, бабы эти? Вон, мужик, никогда не лезет, только если пьяный – по простоте своей природной. Безобидный. Хотя… Если такой, как Анисим, то не плавать бы мне маленькой уточкой, а с целым выводком по реке туда-сюда. Руки же – во! Опять эта кукушка. Та ну тебя! Кукуешь и улетаешь, точно кукушка, а мне потом доживать без Анисима моего. Вроде бы все правильно, но не душевно. Че-то совсем сердце разболелось.
Не люблю весну. Везде подвох. К дереву прикоснешься, так смолянистый сок, за ветку ухватишься – хрясть, прям, как любовь, по дороге домой вернешься – грудь к горлу подпирает – дышать нечем. Вон, разворотило-то как все! Грязища! Тоже мне любовь! Как жить-то?!.. Без Анисима… С грудью такой… Успелось. Три раза обняться на реке этой такою же весной. Говорила ж, спортились мы с Анисимом. А че по-другому можно? Любовь же! Нельзя! Дела-то успеются, а любовь – нет. Проверено собственной судьбой. Река наша Глия – опасная, но красивая. Берега обхватывают воду со всех сторон. Уточки. Маленькие уточки. А весной, Глия разливается на поклон люблящимся. Манит к себе своими жизненными водоворотами. Встречалась я с Анисимом, баянистом своим, прям на Глии возле энтова дерева, неполоманого. До сумерков прибежала, стою, грудь колыхается, сердце стучит, жду его. Платок на плечи приспустила и на грудь немного. А че? Загадочная. Хоть грудь мою и видно за три километра, но все равно, а вдруг не такая, как у всех. Жду его. Летит мой голубь сизокрылый, без баяна, прямо с Рыжова, после работы на поле. Голову высоко держит, чуб – во! Я аж заметалась туда-сюда, как маленькая уточка. Добежал. И в охапку меня, и слова не дает сказать, только одно: «Егоровна, ты моя, изумрудина!» Я ж сначала думала ругается с любви-то, весна же, а мы спортились. Как оказалось, так ему это слово нравится. Необычное. А тут платок, что мамка справила гостинцем с ярмарки, вдруг как полетел и в воду. Я кричать, мамка ведь! А Анисим прыг, холодно уже, и за платком. А ветер, пуще прежнего. Не люблю весну. В общем, отплыл шагов на десять, достал платок. Сам мокрый, грязный, трясется. Я его обняла и говорю: «Спасибо тебе, Анисим!» И добавила: «Кровавик ты мой!» Он глаза вытаращил, говорит: «Какой такой кровавик?!» А я отвечаю: «Такой, как изумрудина – камень. Темно-красный, как цвет сердца, мамка рассказывала. Кольцо у нее от бабки с кровавиком осталось. Потом, мне отдаст, а я своей дочери». «А! – ответил Анисим и сказал – а, давай греться!» А я ему: «Костер?», он: «Зачем? Весна же!» И только ко мне, а тут хрясть гроза, и дождь, и молния – все вместе, не к добру прямо. Март, а здесь прямо май. И то дерево, под которым обнимались, только хрясть и все! Под самый корень! Страшно! Я его обняла и прижалась всей своей огромной грудью и говорю: «Анисимушка! Кровавик мой ненаглядный! Простынешь, давай до дому, а?» А он вдруг и согласился. Так мы и пошли, только быстро, прохладно ведь и вечер уже.