Потом я посмотрел направо. Там горела нефть, выделяя обильный дым, там было странное безмолвие вечера, и был проем больших железных ворот, которые оставались здесь же, прислоненными к стене; а этот пустой проем превращал квартал из тупикового в открытый.
И вдруг мне показалось, что сторож парка, как в детстве, бежит за мной и за ребятами. В этом самом месте я встретил и сторожа этого квартала. Он сидел на своей табуретке, прислонясь к стене, дремал в крохотной тени от ворот. Ребята шептались о чем-то, а я, не понимая, что это за квартал, спросил: что это за место?
– То самое место и есть!
И все рассмеялись, кроме меня. Потом один из них приблизился к моему уху и прошептал то, что для меня всё равно было загадкой. Это было то самое место, в которое до революции буквально рвались иностранные матросы, когда они сходили на берег в нашем порту, и за это их, бывало, колотили местные. От услышанного я весь покраснел, как мак.
Когда я пришел в себя, я всё еще был в этом же квартале. Кроме больших ворот здесь были воротца поменьше, и в них-то и исчезли ребята, оставив меня одного. Потом из какой-то двери вышла молодая женщина в цветастой накидке. Я смотрел на нее во все глаза. Наверняка это одна из тех женщин. Ее нарумяненные щеки, зеленые подглазья и то, что она жевала резинку, придавало ей необычный вид. Не заметив меня, она подошла к сторожу, очнувшемуся от своей дремы. Сторож ухмыльнулся, глядя на нее, а она, под предлогом того, что поправляет накидку, раскрыла ее. Под накидкой я увидел в ее руке красную пластиковую сумку для базара. Еще на ней было что-то белое без рукавов, с расстегнутыми на груди верхними пуговичками, оставляющими открытым ее горло. Сторож негромко проворковал:
– Скоро вернешься?
Женщина бесстыже рассмеялась:
– Ага! А ты боишься, что Хоршиду тебя заругает?
И они оба засмеялись, глядя друг на друга. Не переставая смеяться, она обернулась, и тут увидела меня и замолчала. А я всё еще не мог прийти в себя: неужели я вижу такую женщину? У нее были длинные ресницы и глаза цвета меда. Она глазами указала на меня сторожу. А он вдруг вскочил с места и схватил свою дубинку.
– А ну пошел отсюда, сукин сын!
И кинул в меня дубинкой. Послышался умоляющий крик женщины:
– Не бей его! Грех это! Пожалей его!
Дубинка ударила мне в правую голень, и мой крик слился с криком женщины. От боли я зажмурился, а когда открыл глаза, она склонялась надо мной, повторяя:
– Грех это! Смотри, что ты с ребенком сделал.
Сторож дернул ее за руку:
– Иди себе! Это не твое дело!
Я вскочил и, хромая, побежал прочь.
Удирал, а все-таки оглянулся: женщина вытирала уголок глаза. Может, слеза капнула, а может, поправляла искусственные ресницы…
Нога очень болела. В укромном переулке я поднял штанину: посинело, и красный кровоподтек и опухоль!
…К началу первого урока в школе я опоздал и прибежал к маме, потому что без нее я боялся идти в школу. И вот она мыла мне ноги и в третий раз спрашивала, почему я опоздал на урок и откуда этот синяк. А я не отвечал до тех пор, пока она не поклялась, что не расскажет отцу. Тогда я выложил ей всё. Она опустила голову… Но в моем мире были вопросы поважнее, и вот я преодолел себя и спросил ее:
– Ну хорошо, но зачем? А? Эти женщины должны туда идти?
Быстрый взгляд матери, однако, показал мне, что я слишком далеко, не по возрасту, захожу…
Уже полностью стемнело. Я вернулся за руль фургона и по недавним нашим же следам поехал к дому той женщины…
Ей предназначались четыре котлеты и две лепешки лаваша.
«Неужели она из этой же категории? Нет, просто ей негде больше жить! Но если бы она не была из таких, разве выбрала бы этот квартал?»
Держа котлеты с хлебом, я ждал. Я уже посигналил, но старая деревянная дверь оставалась запертой. Еще раз погудел, на этот раз долго не отрывая руки от сигнала. Дверь неподвижна. Может, когда мы уехали, было еще одно попадание, и ее убило? Может, ее труп лежит там, в доме, в луже крови? А я, во власти упрямства и детских смутных страхов, так и буду стоять здесь, поодаль?
Преодолев себя, я подошел к двери вплотную. Ее дерево потемнело до цвета жженого кофе, о древности двери свидетельствовало и то, что запиралась она на засов изнутри.
– Кто там?
Это был ее, Гити, голос.
– Это я. Ужин привез.
Створка двери чуть приоткрылась, и я разглядел силуэт женщины в черном платке и с большой клюкой в руке. Узнав меня, она убрала палку за дверь и, не говоря ни слова, взяла лепешки с котлетами. Я стоял в растерянности. Может, эта моя медлительность ее удивила.
– Еще что-то?
– Нет, ничего! Вам ничего больше не нужно, ханум[9]?
И тут она взорвалась. Выпучив глаза и подбоченясь (хотя и не выпускала из рук лаваш с котлетами), она заорала изо всех сил, на которые только способна женщина:
– Мать твоя ханум! Тетка твоя! Твою мать, сукин сын!
И захлопнула двери. Прошли секунды, пока этот взрыв как-то отпустил меня. Потом я сел за руль.
Уже тронув фургон, я почувствовал, что раздражение мое не только не проходит, но и нарастает.
«Обругала мою мать! Мою мать, которая ничего ей плохого не сделала! Что я такого сказал? Я обратился к ней вежливо. Привез ей ужин. Чтоб она им подавилась! Тупое создание! Что утром, когда платок сразу сняла, что сейчас, когда вежливость встретила бранью. О Парвизе даже и не подумала спросить! Но ладно. Ладно. Чтоб я тебе еще раз привез? А этот чертов инженер? И ему не повезу! Я что, слуга им, что ли? С вечера до утра дежурство, а потом с утра поварешку в руки и фартук на пояс – и служить госпоже Гити и сумасшедшему инженеру? Буду возить провизию только в отряд, и точка. К чертям остальных! Пусть, как люди, получают в мечети. Вообще, лишь по вине Парвиза и его ранения всё это на меня свалилось…»
В этот момент машина резко налетела на что-то, точно на стенку, и меня бросило вперед.
Если бы ветровое стекло было на месте, я разбил бы лоб, но и так сильно ударился грудью о руль. И к моим прежним ушибам добавился этот. Я начал растирать грудь.
Выйдя из кабины, заглянул под колеса. Это был железный столб линии электропередачи, сегодня разорванный напополам и упавший поперек улицы, полностью ее перегородив. Я сильно пнул его: нужно же было на чем-то выместить досаду за сегодняшнее злополучие!
Я включил заднюю передачу и тронул фургон назад, и вдруг голубые лучи осветили высокие здания там, впереди, на перекрестке. Я затормозил. Слышался рев нескольких мощных моторов, с каждой секундой делающийся громче. Выскочив из кабины и откинув переднее сиденье, я схватил «калашников» Парвиза. И с этим оружием в руках перепрыгнул через поваленную опору и побежал вперед, опасаясь препятствий вроде битого кирпича и вылетевших из домов оконных рам и дверей… Темнота могла таить и другие опасности, и я напрягал всё тело, надеясь преодолеть их.
Перекресток едва освещался голубоватым светом, ослабленным маскировочными фильтрами, – это светили фары больших тягачей. Я узнал их массивные силуэты: за каждым грузовиком-тягачом темнел еще один устрашающий контур с длинным стволом. Вот проехал первый тягач: на прицепе у него 130-миллиметровая пушка. За ним второй, и опять пушка… И так шесть машин с шестью пушками, а следом за ними – джип майора. Значит, майор перебазировал куда-то дивизионную артиллерию.
Я укрывался за выступом стены. Когда проезжал майоров джип, я не разглядел, кто в нем, но наверняка там был сам майор. Итак, из-за радара он перебрасывает орудия. Но, как говорит Амир, чем же мы тут можем помочь?
Бегом, опять перескочив поваленную железную опору, я вернулся к фургону. Если бы не она, сейчас меня бы на этом фургоне встретил майор – то-то посмеялся бы надо мной! Значит, всё сложилось к лучшему.
Я повел фургон дальше – тем осторожнее, чем ближе подъезжал к реке: чтобы с того берега не услышали меня. Остановил фургон недалеко от водяной цистерны возле штаба берегового отряда. А впереди виднелся мотоцикл и другой фургон, без крыши!