Елена Грозовская
Вита больше не дольче
Dolce vita – «сладкая жизнь»,
итальянский фразеологизм.
Ангел
1
От Пенягино надо повернуть направо и проехать ещё метров четыреста. На переезде, не доезжая здания Госкиноархива, сразу посмотреть направо. Вот тогда-то, всего пару секунд, в роще новостроек, складов Шоколадной фабрики будут видны два высоких дерева: дуб и липа.
Дед сажал. Давно. После войны. Пчёл прикармливать – липу, а дуб, потому что любил дубы и деревья вообще, и чтобы дом было видно с дороги.
Дуб рос на границе сада, а липа – у калитки. Теперь только они и остались – два дерева. Ни калитки, ни сада, ни дома – уже нет. И тропинка осталась, протоптанная миллионом следов: хромовых сапог и штиблетов деда; ботинок дяди Миши, Саши, Вали; ботиночек родных и двоюродных сестёр; туфель, босоножек, ботильонов, кед, гамаш, калош, валенок – бабушки, мамы, её подружек, тётки, тёткиных собутыльников, десятков жиличек из Медицинского училища, снимавших в доме комнаты, соседок, почтальонов, цыганок и двух воров, сбежавших из тюрьмы за переездом.
Тропинку за семьдесят лет жизни дома протоптали основательно. Вероятно, след от каблуков разной величины уходил под землю до слоя грунтовых вод, даже глубже, потому что колодец у калитки, из которого раньше мог напиться любой прохожий, идущий по дороге вдоль забора к речке или на старое кладбище, после смерти бабушки пересох. Затоптали живую водицу страждущие, идущие к Марии за солью, утешением, рублём, треской в морковном маринаде, яблочным сидром, ночлегом.
От калитки до тупиковой ветки железной дороги по узкой тропике – сто с половиной детских шагов. По железной дороге до шлагбаума у дома обходчицы, бабы Моти – сколько шагов, не знаю, а шпал, деревянных, просмоленных, вросших в просевшую насыпь – ровно двести девяносто восемь.
Это не просто шпалы и рельсы, протянувшиеся на километр до ворот городской тюрьмы. Это учебник арифметики, по которому я училась считать: в прямом и обратном порядке, через шпалу или через две, складывая и вычитая.
Азбукой мне служил сельский магазинчик с крупной надписью над дверью «Гастроном», и помельче в витрине: «бакалея», «консервы», «кондитерские изделия», «диетические продукты», «мясо, птица», «молоко». Пока я не умела читать, слова казались полной бессмыслицей, набором странных значков, таинство которых приоткрылось, когда дед купил мне кубики с буквами. Слова не обрели большего смысла, но по крайней мере, я теперь знала, как эту чепуху читать.
За шлагбаум бабушка запрещала выходить. Рассохшаяся, с облупившейся чёрно-белой краской полосатая дубина охраняла границу пятилетнего детского мира. Никто не знал, а я-то… несколько раз сбегала под шумок в порыве непослушания, любопытства и беспредельной смелости. У шлагбаума начиналась дорога, Волоколамское шоссе, ведущее в неизвестность: к памятнику Героям Панфиловцам – направо, а налево – в Москву.
Мне не хотелось ни к героям, ни в Москву, и я возвращалась, отсчитав двести девяносто восемь шпал до тропинки и сто с половиной шагов до калитки. И ещё тридцать квадратных красных плиток от калитки вдоль палисадника до крыльца дома.
Участок продали. Дом снесли. Освободили место для складов шоколадной фабрики.
Это хорошо, что дома нет…
Большой был дом. Огромный. В восемь просторных, светлых комнат и две веранды, не считая нежилых мансарды, чердака и подвала. Чёрный двор, конюшня, птичий двор, дровяной сарай, угольный склад, мастерская, летний гостевой домик, огород, сад на пятьдесят соток, картофельный участок – на тридцать, малинник, пасека и уходящий под склон вид на реку и заливной луг с пятнами колхозных коров – с детства и навсегда запомнились.
До-о-ом! А рядом – что-то вечнозелёное, сочное, высокое, голубое! Радостное! Речка путалась в траве заливного луга. Только и можно её приметить по кустам ракиты, круглыми папахами облепившей скользкие, кисельные берега. На горке, над обрывом – местная Пизанская башня – деревянный, горнолыжный трамплин. Мама говорила, что «папа с него прыгал».
– Куда? – удивлялась я.
– Как куда? Вверх! – радостно взмахивала руками мама.
– Там же обрыв! – ужасалась я.
– Зимой, когда снег глубокий – не страшно, – пожимала плечами мама и уходила курить на кухню.
За забором, вдоль дороги высились пышные тополя, посаженные дедом. Стройные, гладкие гиганты. Теперь их обкорнали, как пуделей, чтобы не летал тополиный пух.
Дед любил тополя. И посадил их – не счесть, по всему посёлку.
В детстве я спрашивала маму:
– А кем работает дедушка?
– Никем, – отвечала мама.
Я в толк не могла взять, как это, «никем»?
Потом мама, всё-таки сказала, что дедушка окончил Лесной институт.
– Так он лесник? – не отставала я.
– Нет.
– А кто?
– Никто.
После десятой попытки, нехотя, мама призналась, что дедушка «возит» дядю Мишу.
– А кто такой «дядя Миша»? – от развитой пятилетки, умевшей бегло читать и считать, нелегко было отвязаться.
– Дядя Миша недосягаем, – отвечала мама и поднимала глаза куда-то вверх.
Я смотрела наверх, в облака, плывшие за Красную горку, и не могла поверить, что дядя Миша так высоко.
– Он что, ангел?
– Нет, он бабушкин брат.
– А почему тогда он – недосягаем?
– Потому что дядя Миша – председатель Центросоюза СССР, – отвечала мама непонятно.
Я вздыхала и отставала на время, усвоив, что дедушка «возит» дядю Мишу-председателя. Куда возит, зачем возит – оставалось загадкой. Неужели, ещё дальше, чем памятник Героям Панфиловцам или в Москву? Зачем куда-то ездить, если в доме и в окрестностях – рай.
– Он сюда не спускается?
– Нет, – отрезала мама.
– А как же бабушка Мария?
– Бабушка – здесь, а дядя Миша – там.
– А дедушка?
– Дедушка – между ними.
Однажды дядя Миша всё-таки спустился к сестре.
Большая, тёмно-серая машина, сверкая новенькой краской, остановилась у калитки. Из-за руля вышел дед. По-своему элегантен, как и любой высокий, хорошо скроенный мужчина. Как всегда, в пиджаке, при галстуке, ладно лежащем на тонкой голубой сорочке в полоску, в острых стрелках, заправленных в хромовые сапоги. Он открыл заднюю дверь и выпустил из недр лимузина своего «двойника». Такого же высокого, сухопарого, средних лет чернявого мужчину с пронзительными, чёрными глазами. Я зачарованно смотрела на тонкий профиль, худое, усталое лицо, горбинку на переносице.
Бабушка засуетилась, но брат остановил её:
– Мария, мы в дом не пойдём… наследим тебе. Только что из полей, – дядя Миша махнул рукой куда-то в сторону Красногорска, – накрой нам, по-быстренькому, в саду.
– Мишенька, окрошка только готова. Ничего больше…
– Окрошка? Прекра-а-асно! Сто лет не ел окрошки!
Дядя Миша присел передо мной на корточки. От него тонко, приятно пахло табаком, одеколоном, тёплым хлопком чистой рубашки:
– Как звать тебя, девочка?
– Ева.
Дядя протянул конфету. Дед за спиной еле заметно кивнул, и я взяла, вежливо поблагодарив.
Белокурые кудри, которыми в избытке я была одарена в раннем детстве, пышное платьице с рукавами-фонариками и стеснительная улыбка – действовали на всех взрослых одинаково: меня тут же брали на руки.
Следующие полчаса я сидела на коленях у дяди Миши и из его тарелки ела окрошку. Бабушка пыталась безуспешно отодрать от высокого гостя прилипчивое дитя. Но дядя не давал:
– Пусть ест, Мария. Она мне тоже внучка. Кушай, мой ангел.
На прощанье дядя Миша, всё же, зашёл в дом. Он стоял на веранде, прикрыв за собой дверь. Я любопытным зверьком вертелась под ногами. Из внутреннего кармана пиджака дядя Миша вынул внушительную пачку денег и протянул сестре: