– Какова бы ни была, а к нашему нестроению пришла, – горячился Берсень. – Ведаешь и сам, господине, и мы слыхали у разумных людей; которая земля переставливает обычаи свои и та земля недолго стоит, а здесь у нас старые обычаи князь великий переменил, ино на нас которого добра чаяти?
– Которая земля переступает заповеди Божии, та от Бога казни чает; а обычаи царские и земские государи переменяют (смотря по тому) как лучше их государству, – вставил Максим.
– Однако лучше старых обычаев держаться, людей жаловать, а стариков почитать; ныне же государь наш запершись сам-третей у постели всякие дела делает, – продолжал сетовать Берсень. – Подворье у меня в городе отнял, из Новгорода Нижнего людей велел распустить и сына моего там одного оставил. А ныне отовсюду-то брани, ни с кем нам миру нет, ни с Крымом, ни с Казанью, все нам недруги, а все наше нестроение».
В другой раз Берсень, заговорив с Максимом о том, что великий князь не отпускает его обратно на Святую Гору, объяснил этот поступок опасением, чтобы он, узнав здесь все наши дела, «добрая и лихая», не стал бы о них там рассказывать.
«Государь наш упрям, – прибавлял Берсень, – и встречи против себя не любит: кто ему на встречу говорит, он на того опаляется; а отец его против себя встречу любил и тех жаловал, которые против его говорили».
В том же роде были разговоры Максима и Берсеня с дьяком Жареным.
«– Добыл себе печальника? – спросил его Максим.
– Нет, не добыл, – отвечал Жареный. – А государь у нас пришелся жестокий и немилостивый».
Когда великий князь, после основания города Васильсурска на границе с Казанской землей, возвращался из Нижнего Новгорода в Москву, бояре и дьяки стояли и ждали государева въезда в город. При этом Берсень заметил Жареному: «И зачем великий князь ходил в Нижний? Поставил лукно на их (Казанской) стороне, то как же мир с ними взять? Ставил бы лучше город на своей стороне». По тому же поводу Берсень рассказал Жареному свой разговор с митрополитом.
«Сижу я у митрополита один на один, и митрополит воздает великому князю большую хвалу за то, что город поставил, которым городом всю Казанскую землю возьмет. „Бог его избавил от запазушного врага“, – говорит. Спрашиваю: „Кто это запазушный враг?“ – „Шемячич“, – молвил митрополит. А сам забыл, как Шемячичу грамоту писал за своею печатью, клялся ему образом Пречистыя, чудотворцами, и на свою душу взял».
В подобных откровенных разговорах ясно отражаются настроения недовольной части общества, личные счеты и те пересуды, каким подвергалось правительство со стороны этих недовольных. Они сетовали на тяжести службы и не хотели видеть трудного положения московских правителей, одновременно доканчивавших великое дело объединения Руси и ведших непрестанную борьбу с внешними врагами. Все общественные бедствия, свои частные невзгоды и уже давший себя чувствовать железный скипетр самодержавия они готовы были объяснять только личными качествами государя и влиянием его матери, давно умершей; причем и суровый Иван III в отдалении представлялся им гораздо более ласковым и милостивым, чем был в действительности. Даже в таком полезном деле, как основание нового опорного пункта для борьбы с казанцами, высказывалось охуление, почему город поставили на правом, а не на левом берегу Суры.
Тем не менее жалобы на недостаток печалования и немилосердие Василия Ивановича в данном случае оправдались. За нескромные речи о государе Берсеню Беклемишеву отрубили голову на Москве-реке, а Федору Жареному вырезали язык.
По сему делу Максим Грек оказался виновен в том, что слушал подобные речи, причем обнаружились его дружеские связи с лицами, противными великому князю и митрополиту. И митрополит, и великий князь имели с ним личные счеты по поводу его обличительных посланий; кроме того, намерение Василия III развестись со своей неплодной супругой и жениться на другой встретило неодобрение со стороны Грека, столь авторитетного в канонических вопросах. Почти вслед за помянутой казнью начался суд над Максимом, для чего происходили частые соборы духовенства то во дворце государя, то в палатах митрополита. Его обвиняли в сношениях с врагами России (турецким послом), в осуждении русских церковных уставов и книг, в охулении русских чудотворцев Петра, Алексея, Ионы, Сергия, Кирилла и других за то, что они держали волости и села, собирали оброки и пошлины. Обвиняли его даже в разных ересях при переводе книг; чему подали повод некоторые неточные выражения, происшедшие от его недостаточного знакомства с русским языком. Суд кончился тем, что Максима сослали в Иосифов Волоколамский монастырь, где держали его в строгом заключении, в голоде и холоде, и запрещали ему что-нибудь писать и сочинять. Однако, твердый в своих убеждениях, Максим не признавал себя виновным и вопреки запрещению продолжал сочинять обличительные послания (или «тетради»). Митрополит Даниил, со своей стороны, не успокоился до тех пор, пока Максима, спустя шесть лет, не подвергли новому соборному суду. Тут выставили против него те же обвинения с прибавлением некоторых новых ересей, то есть ошибок, отысканных в его переводах и грешивших против догматов о Пресвятой Деве Марии и о Святой Троице. Его вновь осудили и заточили на сей раз в тверской Отроч монастырь (1531 г.).
После первого суда над Максимом Греком его друг Вассиан Косой еще сохранял, по-видимому, расположение великого князя. Но когда совершились развод и новый брак Василия Ивановича, Патрикеев относился к ним очень неодобрительно, чем и охладил к себе государя. После рождения сына и наследника Васильева митрополит воспользовался обстоятельствами и настроением государя и добился того, что вслед за вторым осуждением Максима был назначен соборный суд над Вассианом (именно в мае того же 1531 г.). Главным обвинительным пунктом против него послужила помянутая выше Кормчая, которую он «дерзнул» переправлять по-своему; причем осуждал некоторые прежние правила и называл их «кривилами», а русских чудотворцев осмелился называть «сумотворцами» за то, что они при своих монастырях имели села и крестьян. Князь-инок не смирился перед судьями и держал себя с обычной своей гордостью. Так, когда ему указали примеры древних иноков, которые хотя и владели селами, однако успели угодить Богу, он заметил: «Те села держали, но пристрастия к ним не имели». На вопрос митрополита, почему же он думает, что новые чудотворцы были пристрастны к селам, Вассиан дерзко отвечал: «Не ведаю, чудотворцы ли то были». Тут речь шла собственно о митрополите Ионе и Макарии Калязинском, коих канонизация в то время еще не получила окончательной, общепризнанной формы. Когда митрополит напомнил Вассиану его резкие отзывы о Макарии, тот заметил: «Я его знал; простой был человек; а чудотворец ли он, пусть будет как вам любо». Отвечая на упреки митрополита за разные неканонические изменения в его списке Кормчей, Вассиан прибавил: «А буде что негораздо, и ты исправи». Наконец, его обвинили в той же ереси против догмата о Пресвятой Деве, как и Максима Грека, ибо при переводе сим последним Метафрастова жития Богородицы Вассиан участвовал в неправильном истолковании некоторых важных мест. Собор осудил Вассиана и заточил его в тот самый монастырь, с которым он наиболее враждовал, то есть в Иосифов Волоколамский. Там он вскоре и умер, вероятно вследствие тяжелых лишений и сурового обращения своих надсмотрщиков.
Так трагически окончилась при Василии III эта борьба монастырских нестяжателей с их противниками. Последние стояли за такой монастырский строй, который складывался постепенно в течение веков; они стояли также за исторически развивавшееся самодержавие и, естественно, нашли в нем могучего покровителя. А нестяжатели, проповедуя евангельские отношения, в то же время защищали некоторые старые, отжившие порядки. Вассиан Косой, как поборник древних дружинно-боярских притязаний на ограничение княжеской власти, является прямым предшественником знаменитого князя-боярина Андрея Курбского12.
Немалую долю в опале Максима Грека и Вассиана Косого играло их неодобрение разводу великого князя с супругой.