В рассказах его сплетались слышанные им истории с фразами отца. Но об одном событии в жизни Алеши он совершенно не упоминал — о том, что на глазах у Алеши была убита его мать. Дети прослышали и про это, но об этом они не хотели ни говорить, ни помнить, они как бы забыли, вычеркнули из памяти страшное событие.
А пароход шел вниз по широководной реке, и толпы людей, с мешками, корзинами, рюкзаками, шумя глухо и напористо, рвались на борт его на каждой остановке. Но пароход был специально зафрахтован для детей, и мало кому удавалось прорваться сюда. Детям было хорошо, а взрослые не знали покоя.
Пароход шел по затемненному миру. Вечерами плотно занавешивались окна кают, берега были черны, — война глубоко запустила лапы свои в российские пространства.
И вдруг — это случилось за Казанью — впереди засверкали огни.
— Свет! Свет!
И все, кто мог, пустились на верхнюю палубу и в салон.
Это было так непривычно: река оделась в огненные одежды. Война осталась далеко позади. Здесь — тыл, глубокий, недостижимый для вражеских самолетов тыл.
— Свет! Свет!
Это был переход из одного мира в другой. Но нет, это один и тот же мир — свет прогонит тьму, он засияет победно везде — и на Украине, и в Белоруссии, и в Ленинграде — в Ленинграде! Здесь все были ленинградцами, кроме команды парохода.
— Свет! Свет!
Разноцветными огнями сверкала пристань. Как она называется? Все равно. Она — яркая, блистающая. Давно невиданные, откровенные, незатемненные огни переливались здесь, и река развеселилась, расцветилась отблесками. Праздничная река. И не было человека, у которого не защемило бы сердце о родном городе, о красивейшем городе мира, об осажденном, окруженном врагами городе Ленина. Радуясь свету, огням, люди ощутили тоску по родным и близким, оставленным там, позади.
Алеша Сапожков стоял в стороне один и глядел вперед, облокотившись о перила. Он слегка пригнул голову, словно собираясь боднуть кого-то, и взгляд его глаз был не по-детски серьезен, невесел, даже мрачен. О чем он думает? Что совершается в его рано созревшей душе? Марья Николаевна подошла к нему и ласково обняла его жесткие, неподатливые плечи. Он не обернулся к ней, но и не отвел ее руки.
К ночи Марья Николаевна впервые поднялась в рубку, куда уже давно ее приглашали и капитан и старший помощник.
Пароход тихо шел по широкой водной дороге. Уже нет на земле непроглядного мрака, мирные огоньки мерцали в прибрежных деревнях. Здесь, в мире и тишине, странно было думать о войне, о крови, о сирене воздушной тревоги, о бомбах и пожарах.
На шестое утро впереди блеснуло на солнце белизной, и кто-то сказал:
— Пермь.
На высоком берегу все явственней обозначался белый город. Выше всех, в окружении белых домов и домиков, вздымалось большое белое здание, обвешанное балконами. И все неотрывно смотрели вперед, на этот неведомый до того город, куда их пригнала война.
Алеша Сапожков вдруг тихо запел:
Город на Каме,
Где — не знаем сами,
Не дойти ногами,
Не достать руками…
Лицо его смягчилось едва заметной улыбкой. В нем виден стал веселый лужский мальчик, бегавший вперегонки с приятелями, игравший в лапту, саженками переплывавший реку, пропадавший в лужских лесах. Да, каких-нибудь три-четыре месяца назад это был веселый, беспечный мальчик.
Старший сын
Все лето и всю осень Урал принимал детей. Их везли из Украины, из Белоруссии, из Москвы, из Ленинграда, из Карелии — отовсюду. Многих спасли непосредственно из-под обстрела. Марья Николаевна видела однажды, как малюсенькая девочка из Калинина, бегая по перрону вокзала вперегонки с малышами, иногда вдруг останавливалась и говорила очень отчетливо и серьезно, поднимая пальчик кверху:
— Внимание! Внимание! В яму!
И вновь пускалась бежать, взвизгивая и веселясь.
Дети заполняли вокзалы. В проходивших поездах за окнами мелькали детские лица. Все новые тысячи детей спасались здесь, на Урале. Никогда еще не случалось Уралу принимать в свои объятия столько детей, и с некоторым изумлением открыли в себе уральцы неисчерпаемые запасы нежности.
К приезду каждого детского эшелона все уже было приготовлено на эвакуационных пунктах. В ресторане пермского вокзала ждала детей горячая пища, на запасных путях стояли железнодорожные составы, чтобы везти детей в глубь области. На станциях и пристанях, откуда до назначенного пункта бывало подчас еще несколько десятков километров, встречали ребят колхозные подводы.
Все пополнялись ленинградские детсады и интернаты. Машинами и самолетами перебрасывал своих детей за вражеское кольцо осажденный Ленинград.
Старые Павлушины друзья Костя Замятин и Настя Шерман уехали с интернатом в область, а Павлуша остался в городе при матери. Марья Николаевна поступила здесь на завод револьверщицей, дело было знакомо ей, на производстве она была из первых. Она поселила у себя и Алешу Сапожкова, который по приезде попросил ее:
— Марья Николаевна, я хочу тоже работать на заводе. Можно мне остаться в городе? Я уже большой.
Она взяла его к себе, этого неразговорчивого, сдержанного, чересчур серьезного мальчика. Она чувствовала к нему привязанность непреоборимую, и он понимал это. Жили они в одном из деревянных домишек города, не слишком далеко от центра и совсем недалеко от завода. Здесь поселилось несколько заводских семей. Дети ходили в школу, играли, гуляли, иногда болели. Но, к счастью, серьезных заболеваний не случалось — так, легкий грипп, простуда, насморк. Алеша Сапожков очень помогал Марье Николаевне, наводя порядок дома. Он тоже учился в школе, для завода он был слишком мал.
Павлуша любил пофантазировать, и Алеша Сапожков вместе с другими детьми с интересом слушал его, но сам ничего не сочинял, был вообще скуп на слова и в газете, которую затеял Павлуша, писал только передовицы. Марье Николаевне думалось, что некая тяжкая правда придавила его, и ей ужасно хотелось разделить с ним этот недетский груз.
Иногда Пермь бывает похожа на южный город. В особенности летом центральные кварталы ее, в зелени садов, в сверкающей белизне каменных домов и домиков, вдруг напомнят какой-нибудь степной Бахмут. Но глянешь на Каму, глянешь на небо, и рухнет иллюзия, — северная река, северное небо. В душную жару север дунет вдруг резким холодным ветром и дождем — и мигом забудется мелькнувший в Перми юг.
В гору идут улицы от берегов Камы, а там, в Закамье, в несколько ярусов — полоса над полосой — вздымаются вечной дымкой подернутые леса. На окраинах — мощные громады заводских корпусов, самостоятельные городки, поднявшиеся над полями.
А зимой невыразимо красив в белое одетый, снежный, ледяной северный город, сверкающая белизна побеждает все цвета и оттенки, деревья стынут в серебре мерзлого снега, охватившего их от верхушек до самых нижних ветвей, все искрится и играет, когда глянет на зимнюю Пермь солнце, раздолье конькам и лыжам на камском льду, и так сух живительный воздух, что лютые морозы переносятся легче, чем пятнадцатиградусные в Ленинграде.
Зимой один только Ленинград, окруженный, в кольцо зажатый врагом, продолжал присылать сюда детей. И Марья Николаевна, как все ленинградцы, болела своим городом. Нет, никогда еще ленинградцы — где бы ни находились они — не узнавали всю глубину любви своей к родному городу так, как в эту зиму. Иной, едва оправившись, с палочкой хромая по улицам, уже ночами вновь видит себя идущим по родному ленинградскому проспекту, по набережной, по лестнице своего дома… А когда бредет он по пермским улицам, то прохожие, оглядываясь на него, сразу догадываются: «Это — ленинградец».
Потому что только из Ленинграда может приехать такой истощенный, исхудалый человек.
И обязательно какой-нибудь земляк подойдет и спросит, волнуясь и трепеща: