Так застал их строитель, робко застрявший в дверях.
— А!.. Пся крев. Иди — пей.
Строитель молча опрокинул два стакана, закусил и провел, распрямившись, пальцем по желтым усам. Выпил еще и заговорил негромко:
— Все ясно. Все правильно. Все хорошо. Если только людей не обижать. Вот я, например… Я на пути работаю. Для вас же, господ офицеров, работаю, и сам я, может быть, тоже офицер.
И так как прислушивались к нему офицеры, он встал, глазки у него блеснули, и продолжал:
— Все вы тут хорошие люди. А меня обижаете. Зачем? Я — прекрасный человек. Я — замечательный человек. Я, например, стихи пишу и посылаю в газеты. Душа у меня русская, откровенная, а вы говорите — пся крев. С вином ко мне…
Но тут прапорщик Пенчо ткнул его легонько в грудь, и строитель опрокинулся на табурет.
— Молчи!
И когда встал прапорщик Пенчо, не шатался, но по лицу, по слишком четким движениям поняли все: пьян человек, и так пьян, что никогда больше не отрезвеет, хоть десять кругов на санях открути.
— Господа офицеры! — сказал прапорщик Пенчо. — Спасите меня. Я погибаю. Тело мое жаждет покоя, а душа счастья.
И, покачнувшись, прапорщик Пенчо вырыгнул на стол вино.
Подполковник Прилуцкий загоготал радостно:
— Крышка тебе! Не выдержал. Раз такое делаешь, не выдержал: пьян. Я всех перепил! Я! Я в отпуск поеду! Я! Я всех перепил!
Поставил стакан и рукавом опрокинул бутылку. Из горлышка полилось красное вино.
Хозяин собрания подскочил:
— Последняя бутылка, господин подполковник.
— Все равно. Я всех перепил. Я уеду в отпуск. А в отпуске, в столицах-то…
И, оглядев всех, подполковник продолжал, откинувшись на спинку стула и усмехаясь:
— А лучше так. Очередь моя по правилам — первая. Так не уеду я в отпуск. Всех перепил — могу, значит, а не уеду и вас, братцы, не выпущу. Так-то! Война! Айда, братцы, к пруду!
Пенчо схватил строителя за шиворот.
— И этого! И этого! Пусть покружится, пришивальщик!
Единственное, что видел прапорщик Пенчо, — это черный кол посредине пруда. Бесстрашно вступил в неверный круг, подошел к колу.
Офицеры с гиканьем и смехом валили строителя на сани.
— Я сам! — кричал тот. — Я храбрый человек! Я сам!
Он уже лежал на санях, а подполковник Прилуцкий, стоя на пруду, закидывал его снежками.
— Покружишься, пся крев!
И вдруг подполковник Прилуцкий шлепнулся затылком о лед. Что-то тяжко подбило ему ноги. Не понимая, он привстал, опираясь ладонью правой руки о лед, а левой зажимая рану на темени. И тут снова по всему боку — от поясницы до шеи — тяжко хлестнуло бревно и, подкинув, швырнуло тело офицера о лед, под новый удар все быстрее заворачивающего по кругу бревна.
Плясало по льду, подскакивая и мотаясь, тело подполковника Прилуцкого. А прапорщик Пенчо стоял посредине пруда и крутил колесо.
— Крутись, чертово колесо! Круши черепа! Мели кости! Рви мясо! Полосами сдирай кожу! К черту!
Строитель летал по кругу без дыхания, без мысли, костенеющими пальцами уцепившись за сани, прильнув к саням, но на четвертом круге не выдержал: сорвался с саней, взлетел, кувыркаясь, на воздух и только раз успел взвизгнуть. Визг этот далеко слышен был по деревне и в солдатских землянках. И, взвизгнув, строитель шлепнулся с размаху лбом о дерево и прошиб лоб до затылка.
1922
Шестой стрелковый
I
У полковника Будаковича на эфесе георгиевская лента и на левую щеку лег черно-желтый, как георгиевская лента, шрам. Это — на щеке — от первой раны. Вторично ранен был полковник Будакович на Нареве. Он видел, как у ноги его вырастала горка песку, выбрасываемого врывшимся в землю снарядом. Потом земля крутой горой встала перед ним, небо опрокинулось и песок с травой заскрипел между зубами.
Полковника сволокли на перевязочный пункт. Он дрожал на земле, а курица, взмахнув короткими крыльями, вскочила на живот и медленно ступала к лицу.
Заплакал полковник от обиды и жалости и потерял сознание.
Очнувшись в госпитале, сказал:
— Русская армия гибнет. Снарядов нет. Воинский дух падает. Война курицей обернулась. А и то: не уехать ли в тыл? Я и право на то имею: дважды ранен.
И, не долечив раны, возвратился в полк.
Давно это было. Тогда тяжкое дыхание артиллерии широко ударяло в согнутые спины солдат. Синее пламя, очертив круг по горизонту, клонилось над халупами. Раскалившиеся патроны, забытые в халупах, посылали пули, которые пели и жалили, как пчелы. Из горящих ульев вылетали пчелы, которые пели и жалили, как пули. Желтый дым карабкался над копнами уже собранной ржи. Белым огнем горели оскаленные зубы коней, выносящих из темноты стремительного разведчика или тяжелого артиллериста. Луч прожектора тяжко ложился на песчаные поля. Лучом и пулей бил неприятель в спину русского солдата. А яростная польская ночь дергала с августовского неба звезду за звездой и ярче раздувала земной огонь.
Давно это было. А теперь отведен Шестой стрелковый полк на отдых в полесскую деревушку Емелистье.
Вокруг Емелистья — ни пушек, ни пулеметов. Только топь, и на топи малорослые березы присели, как карлики, на корточки. Ползет к деревне клочковатый туман, а над туманом ползет медленное небо.
Люди в Емелистье — длинные, худые, с мягкими светло-желтыми волосами.
Стрелок Федосей спросил полесского человека:
— Куда девок убрали?
Мужик не ответил ничего и покорно глядел, как веселый стрелок свернул голову куре и погубил штыком свинью. Адъютант, поручик Таульберг, проходя мимо, остановился.
— Нельзя свинью резать.
— Заведующий собранием, ваше благородие, разрешил для офицерского довольствия.
Поручик Таульберг отправил стрелка на гауптвахту, но стрелок не унялся:
— Мне заведующий собранием разрешил.
Отбыв наказание, стрелок сказал в роте:
— Дознался. Мужики-то девок своих в топь убрали. К ночи, глядите, пойду. Всех девок сюда выволоку.
И ушел стрелок Федосей. Ушел и не вернулся. Ждут стрелки — когда Федосей им баб приведет? Нет Федосея.
А дома у каждого стрелка есть своя баба, и дети у них есть. Но далек дом. Зажаты стрелки поротно, и офицеры гуляют по линии, не пускают домой: война.
Ночью бесы, прилетев с топи, мучают стрелка. Дрыгает стрелок ногами, кричит, хватает беса, женщиной припавшего к бородатому телу. Очнется — нет женщины. Падалью свалится стрелок на землю и даже в смерти своей не услышит женской речи. Бранятся стрелки:
— Ловчило Федосей! Один со всеми бабами в топи живет. Как турок.
И долго говорят о Федосеевой хорошей жизни и о своей плохой.
— Нет в нас ничего, как будто мы чужеземцы. Жены наши обижены и заброшены на произвол судьбы, а дети наши голодные сидят. На девять копеек в сутки только опилок и купите. Пойти за Федосеем!
В штабе полка про Федосея отметили: «Пропал без вести», и полковник Будакович сказал:
— Дезертирство начинается. Царь и бог от русской армии отступились. Что будет?
Лучше всех в Шестом стрелковом полку знает о том, что будет, заведующий оружием и хозяин офицерского собрания Гулида. Тыкает в обрывок газеты, который вечно торчит у него из грудного кармана гимнастерки:
— Вот! Бельгийский посланник! Аплодисменты! Милюков речь сказал. «Победим Германию! Только темные силы…» Темные силы уничтожить нужно.
И держит Гулида голову набок, потому что на шее у него вечный фурункул.
А поручик Таульберг о будущем не загадывает. Он — адъютант, и у него времени и для сегодняшнего дела не хватает. Зато он лучше полковника знает все, что делается в полку. И даже то знает, что Гулида передергивает в карты.
Чуть вечер, у Гулиды в руках уже трещит колода. В банке сперва скромно — рубль. Рубль на рубль — и уже потеют дрожащие руки, багровеют лица. Проигрывают офицеры друг другу в «шмоньку» последнее. И переходит это последнее из кошелька в кошелек, пока не попадет к Гулиде. Гулида скопил уже шесть с половиной тысяч и отложил их в банк в Петрограде, чтобы купить по окончании войны дом.