Настоящее исследование – не история византийского богословия или науки – оставим их специалистам. Наши рассуждения будут лавировать между этими дисциплинами, действуя за рамками обеих. Если они породят некоторые идеи, которые специалисты сочтут полезными, тем лучше. Главная же цель в том, чтобы предложить неспециалистам свое прочтение истории византийской культуры, которое, выходя за переделы обычных категорий, познакомит их с малоизвестной и, возможно, неожиданной Византией. Нас интересует то значение, которое византийцы придавали миру природы, в частности миру небесному. Таким образом, наше исследование продолжает исследование Генри Магвайра, посвященное изображению земного мира в ранневизантийском искусстве[7]. Со стороны естественных наук мы приходим к аналогичному выводу – что богословие иконы заменило собой созерцание Вселенной как проявления созидательной работы Божества, торжественному прославлению которой были посвящены христианское искусство и экзегеза до VII в. Последствия этого для византийского искусства довольно хорошо известны – для научного мышления они никак не меньше.
Мы знаем, что последнее не блистало в Византии по сравнению с соседними цивилизациями: сначала исламской, а затем, начиная с XII в., – латинским Западом. Но объяснение этого уникального факта не столь очевидно, особенно если учитывать, что из этих трех культур именно Византиябыла прямой наследницей научной традиции древности. Тексты Аристотеля, Птолемея, Галена, Евклида с самого начала имелись в библиотеках Константинополя, и там необходимости их переводить не было. Заманчиво видеть в этом слишком легком доступе к античной науке тот путь, который завел византийцев в интеллектуальный тупик. Им не хватало жадности до знаний: обычно не хочется открывать то, что, как кажется, уже открыто. Византинисты слишком привыкли упрекать византийских литераторов в том, что те держались буквы греческих классиков, пренебрегая их духом. Заметим, что, действительно, занятия риторикой и филологией, за очень немногими исключениями, сильно занимали самых ярких эрудитов-ученых. В этом отношении Византия подхватила и даже усилила ту доминирующую черту греко-римской культуры, эволюция которой со времен софистов уже предпочитала слово в ущерб идее. Но было ли увлечение риторикой причиной или следствием этого научного тупика?
Вряд ли можно ответить на этот вопрос, не разобравшись с неудобной ролью византийского православия. Особенно если учесть, что в Константинополе государство, религия и культура взаимопроникали друг в друга до такой степени, до какой никогда не доходили полицентричные миры ислама и Запада. Однако религия не обязательно была враждебна научным исследованиям, иногда она даже поощряла их. Так, историки науки признают, что научный процесс Нового времени изначально был глубоко вдохновлен религиозным мышлением и, прежде всего, благочестивым любопытством касательно изучения замысла Творца при создании мира[8]. Но с того момента, когда православие определило себя как почитание образа воплощенного Слова, именно этой связи между космологией и теологией и стало не хватать Византии. Тот, кто может видеть человеческое лицо Бога и познаватьбожественные энергии, действующие через Его святых, больше не нуждается ни в знаках, ни в символах. Они дело людей, отвергающих истину, «эллинствующих» пантеистов или политеистов и «иудействующих» (включая мусульман), которые отрицают обожествление человека через Воплощение и Воскресение Христово. Когда у православного христианина отпала нужда рассуждать об уже открытой истине, наметилась та линия, которая ведет от Торжества православия в 843 г. к осуждению Иоанна Итала от имени православия в 1082 г. Это осуждение знаменует собой поворотный момент, в результате которого Византия фактически отказывается от разработки схоластического метода, который на Западе способствовал научной революции.
В своем исследовании я постараюсь показать, что к этому отказу готовились уже в ΙΧ в., когда космология Второго иконоборчества потерпела неудачу. Но в то же время я хотел бы продемонстрировать, что эта неудача никоим образом не была предопределена развитием ранневизантийской культуры. Напротив, в VI–VII вв. диалог между богословием и космологией был очень плодотворен. Арабская наука – тому доказательство, ведь путь передачи знаний из Александрии в Багдад проходил через Византию в широком смысле этого слова. Другими словами, пути науки пролегли через эллинизированный Ближний Восток, который христианизовал неоплатоническую вселенную и транслировал аристотелевскую философию в культуру христиан из не-греков. Конечно, столица империи не была центром этой деятельности, но, тем не менее, она не была чужда ей, ведь временно стала центром Александрийской школы благодаря пребыванию здесь Стефана Александрийского. Действительно, астрологи при иконоборческом дворе помнили об этом и вдохновлялись этим, когда чувствовали необходимость конкурировать со своими коллегами из Багдада.
Вот, в общих чертах, та история, которую я намереваюсь изложить, проследив судьбу астрологии в Византии с VII по XIV в. Но поскольку речь идет об интеллектуальной жизни вообще, а не только о технических деталях науки, можнозадаться вопросом, почему я решил говорить о предмете, опираясь на лженауку, которую просвещенные умы всегда презирали. В этой связи следует подчеркнуть, что существует значительная разница между средневековой критикой астрологии и скептицизмом современного человека. Первая была основана на морали и здравом смысле: она не отрицала космологических принципов астральной дивинации, которые были серьезно поставлены под сомнение только после астрономических открытий XVII в. (кстати, того столетия, когда астрология все еще пользовалась большой популярностью). Эта конструкция оставалась неизменной до тех пор, пока Земля сохраняла свое место в центре Вселенной, а Вселенная осознавалась как гармоничное целое, все части которого связаны друг с другом космической симпатией. Из множества формулировок этой идеи процитируем ту, которую святитель Григорий Нисский вкладывает в уста астролога, сторонника учения о судьбе (εἰμαρμένη):
«Поскольку между всем сущим имеется единая симпатия, а вселенная последовательна в себе и отдельные части рассматриваются в составе целого, как если бы они были членами одного тела, дышащими в унисон, причем все части согласуются друг с другом, из-за того, что верховная власть предводительствует, все земное располагается в согласии со своим вождем и ему соответствует, так что согласно движению вышних движутся по необходимости и здешние дела, в особенности же благодаря силе каждой из рассматриваемых звезд»[9].
Святитель Григорий может опровергнуть выводы, сделанные астрологами из этой космологии, но он не обсуждает сам принцип всеобщей симпатии. Этот принцип хорошо согласуется как с логикой явлений, так и с христианской концепцией творения, которую развивали Григорий и его брат Василий Великий, комментируя первую часть книги Бытия. Действительно, в этом комментарии Григорий сам использует тот аргумент, что «Вселенная последовательна в себе» (συνεχές ἐστι τὸ πᾶν ἑαυτῷ)[10]. Понятие всеобщей симпатии и гармонии очень хорошо отвечает требованиям монотеистического богословия, которое хочет, чтобы все направлялось и управлялось единым божественным принципом.
Конечно, этому богословию удобней иерархическая имманентность неоплатоников, чем трансцендентность иудео-христианского Бога. Тем не менее, поставив ее вне творения и лишив небесные тела душ, экзегеза лишь подчеркивает совершенство и значение космоса как провиденциального творения, в котором можно прочесть замысел Творца. Таким образом, астрология находится именно на той линии разлома, где христианская антропология соединяется с неоплатонической и александрийской космологией. Она остро ставит вопрос о соотношении в божественном промысле человека-микрокосма и вселенной-макрокосма, и отсюда такой интерес к изучению места астрологии в мире Максима Исповедника – того богослова, который наиболее глубоко исследовал данный вопрос.