— Так говорят люди, а не я. Вы замышляете разбить хлопское движение силами польской державы. Чужими руками жар загребаете, брат, мечтая об украинском королевстве. О, нет, на этот раз не Косинскому в руки попадет руководство этим движением! Об этом позабочусь я и без вас. Теперь я вполне понимаю свою тяжелую ошибку под Пяткою и во второй раз не совершу ее, не надейтесь с воеводою на это. Мир раскусит его благочестие, я этому помогу. Мы будем бить пана, какому бы распятию он ни молился и какими бы клятвами ни клялся перед людьми. Пан есть пан. Пан — это волк над стадом обманутых, измученных людей… Что же касается Криштофа Радзивилла, то ему я первому сверну рога, даже там, на Литве, его достану. В моей крови текут слезы наших людей, в моем сердце пылает огонь их гнева на пана-угнетателя. Берегись, брат, этого огня, испепелит он и тебя. Не поможет ни крест в руке, ни братская кровь в жилах…
— Северин! — умоляющим голосом отозвался поп, сбитый с толку полным раскрытием тайны княжеской беседы и страшной угрозой брата.
Наливайко не обратил внимания на эту мольбу.
— А если и случится на некоторое время неудача и силы наши не одолеют панского натиска, подадимся на север, к народу русскому, а уж с ним вместе наверняка доконаем панов, освободимся от их ярма и от бесчестья… Так что еще раз и в последний спрашиваю, как брата: поможете оружием или будете вредить восстанию? Откажись, брат, от княжеской затеи, не по пути нам с воеводами.
Северин Наливайко раскрыл полы кунтуша и взялся за эфес казацкой сабли. Это был уже не родной брат отца Демьяна, а вождь грозного народного восстания.
— Будет, будет. Однако ты должен убраться прочь из воеводства, иначе меня… посадят на кол эти можновладцы…
— И это знаю, отче. В ту ночь, когда ты сговаривался с воеводой, мой человек подслушал в покоях… Хоть у Сюзанны и панская кровь в жилах, но отец ее всегда жил в мире с казаками. Не хочу я смерти этой… женщины, полезной нашему делу в доме злейшего врага, католика Януша Острожского. За ее этакую, знаешь, смерть жесточайшим судьей буду я. И не придумывайте каких-то «шашней», как вы благочестиво выражались. У чешки молодость — как роскошный цветок, это верно. И выпить с него утреннюю росу — не позор, а честь для меня была бы… Но зря в супруги мне ее прочите, напрасный труд. Я найду себе девушку, какую-нибудь рыбачку… Да, собственно, она уже и есть. У нее и скрываюсь от вас. Не судите Сюзанну за меня, не подсудимая она Радзивилла, а судья ему… Да и мне не судьи вы в таких делах!..
Наливайко глубоко и тяжело вздохнул. Потом, будто пробудившись от минутного сна, спокойно заговорил:
— Ну, вот и весь разговор, да и утро подходит.
А болтовню про Сюзанну с воеводой оставьте… Того дурака из церкви выпусти и посоветуй ему не попадаться мне на глаза. Прощай, брат. Обещание оружия принимаю. Восстанием буду руководить я, а не воевода.
— Опомнись, брат! Мы ведь ни о чем еще не поговорили, у меня свои… свои…
Но Наливайко спешил оставить замок до наступления утра.
5
Брацлавщина зашумела, как потревоженный рой. Сперва, украдкой от «своих панов, люди сходились поговорить. Потом попадали в лес, а из него — в Бар, в Брацлав, а то и прямо тянулись в Острог. Заныли старые, еще дедовские раны, припомнились не оплаченные панами долги. По дороге в Острог объединялись в десятки и в сотни; охочие становились сотниками; более смелые раздобывали оружие, пробовали свои застоявшиеся силы. Тут одному каштеляну советовали добровольно выдать «седла, там другого принуждали поделиться оружием, а то и все отдать, какое у него сохранилось. По воеводствам пошел гулять слух, что сам старый князь собирает отряды вольного казачества. Никто толком не мог сказать, в какую войну ввязывается воевода, но молву подхватывали попы и старательно вбивали в голову повстанцам, что Острожский дает волю посполитым на казакование, чтобы потом записать всех в войско, в реестры.
В Белогрудке люди весь день шумели около хат и вечером собрались на гумне кузнеца Матвея. Шаула будто заранее узнал, что белогрудковцы сегодня соберутся у него во дворе. Два года не наведывался домой из княжеских кузниц, а сегодня появился, как первый аист с юга. Из уст в уста, от двора ко двору передавали неслыханную новость: наказанный дозорцами кузнец оставил княжьи кузницы и пришел домой. И никто его не трогает, княжьи дозорцы будто ничего не видят. Такого не помнят даже самые старые на селе.
— Что-то тут не так, ей-ей, тут недоброе что-то.
— А только и всего, что Матвей оставил кузницу и пришел домой.
— То-то и есть, что пришел. А кто его отпустил от воеводы?
— Должен бы кто-то отпустить. Посполитый по своей воле не мог бы уйти. А то давай, пожалуй, зайдем, спросим. Слух такой, что и другие ушли. В Остроге добровольное войско собирается: может, гляди, и леса не панские станут…
На гумно вышел Матвей Шаула, окруженный десятком селян более молодого возраста. Вышел без шапки, как дружка на свадьбе. Местами выгоревшая от солнца и жара кузницы отцовская свитка не застегнута и поясом кармазиновым не подпоясана. Верхняя замасленная пуговица из сыромятной кожи держалась только на одном ремешке и моталась, как переспелая ягодка.
После стремительного ливня, во дворе на дорожках стояли лужи грязной воды, под ногами разбрызгивалась хлюпкая земля. Матвей оглядывал свои сморщенные постолы и стряхивал с них налипшую грязь. Соседи на гумне приумолкли.
— Так вот и есть: то мы были княжеские, воеводству подушную, поземельную отрабатывали день и ночь, а теперь отдали нас католичке.
— Как это отдали? Выходит, значит, что мы скот безрогий?
Матвей рассмеялся.
— Хуже скота стали. Мы стали теперь собственностью, все равно, что кисет или истик. За несколько дубков, которые нужны были, чтобы поправить хату, я уже два года отрабатываю, а неволе моей и конца не видно. А кто слышал, что лесок понад Горынью панский? И дед мой не знал этого, и отец удивился бы, что сын его Матвей панским кузнецом стал за два дубка из этого леса. Был лес наш, крестьянский, а отошел к пану. Пан король грамоту написал — и все. Какое божеское или человеческое право имеют эти польские короли торговали мною, человеком живые люди, мы, — только потому, что не паны, что работаем в поте лица, — мы, выходит, пересчитаны, как караси в рыбацкой корзине.
— Отходим?..
— Отходим во владение пани Середзянки. Хоть она и чешка, а не полячка, но панское ярмо одинаково натирает шею нашему брату. Воевода подарил нас вместе с землею, со скотом, с собаками, и будьте уверены, король напишет грамоту и на это.
— А жена Януша, — вмешался ктитор из церковной часовни на селе, — ксендзов навезет и нашу православную, прародительскую веру заменит верой панской, католической.
Раздались возмущенные голоса:
— Не позволим! Не будут они торговать нашим телом, нашими душами! До каких пор будем терпеть такое?..
— Чертей им три короба в печенки!
Белогрудцы заволновались. Кое-кто переломил о колено дубовую палку и, махая в воздухе обоими обломками, грозился, выкрикивая слова протеста, ненависти к панам, слова призыва к освободительному бунту.
— Пани забавляется с красавчиками, а нам расплачиваться за это распутство? Дождались…
— Кожу сдирают с живых!
— То-то же, люди добрые, — отозвался Шаула, — так откликнемся на восстание народное против всякой панской напасти. Добровольное войско казачьим зовется, своих полковников, гетманов выберем.
— Ив реестры впишут?.
— Сами себя впишем. Только это будет не та нобилитация королевская, которая, вписав в реестры, перекрестила нашего брата в задрыпанных панков…
— Верно говорит Матвей.
Селяне слушали кузнеца как благовестника нового, взлелеянного в мечтах времени. Вместо тяжкого, подневольного житья — вольное казакование. Каждый, как умел и понимал, рисовал себе новую жизнь без пана. Кое у кого из крестьян появились сабли за поясом, а один забрал даже ружье у Воеводского дозорца. Идти казаковать решили немедленно, сегодня же.