– Вы женщина.
Будничное, безобидное слово, но Расс выговорил его и зарделся. Ему никогда еще не случалось разговаривать с женщиной, которую он считал привлекательной: он и подумать не мог, до чего это тяжело. И то, что его рассказ произвел на нее впечатление, тяготило его еще больше. Наконец он брякнул, что не хочет мешать ей заниматься.
Она печально посмотрела на учебник.
– Так трудно сосредоточиться.
– Понимаю. Мне тоже математика давалась непросто.
– Дело не в этом: просто она сухая. А я жажду Бога.
Она произнесла это так прозаично, будто Бог – это чашка чаю.
– Я тоже, – признался Расс. – То есть я понимаю, о чем вы. Я скучаю по навахо. Они с Богом весь день, каждый день.
– Обязательно заезжайте в нашу церковь. Возможно, там вы найдете, что ищете. Я и не думала, что чего-то ищу, пока не попала туда.
Другого ее религиозность, пожалуй, оттолкнула бы, но Рассу напомнила детство. Ее вера была не такой кроткой, но все же знакомой. Его уже не смущало, что эта девушка похожа на его мать. Он вдруг подумал, что мать – не только мать, не только воплощение ревностной набожности. А женщина из крови и плоти, которая тоже когда-то была молода.
В следующее воскресенье он вновь приехал в церковь, Мэрион села рядом с ним и шепотом коротко поясняла ему литургию. Расс попытался ощутить близость с “Кристусом”, как называл его священник, но мешала близость этой невелички. На ней было пальто, выкрашенное в ярко-зеленый цвет, с зеленым вельветовым воротником, только более темного оттенка. Руки с обкусанными ногтями, в заусенцах с запекшейся кровью. Во время молитвы она так крепко переплела пальцы, что побелели костяшки, и дышала ртом, чуть всхрипывая. А поскольку ее страсть была адресована Господу Всемогущему, Расс безбоязненно любовался ею.
После службы он предложил ее подвезти.
– Спасибо, – ответила она, – но мне надо пройтись.
– Я тоже люблю ходить пешком. Больше всего я люблю гулять.
– Мне нужно считать шаги. Пюпробовала разок, пару лет назад, и с тех пор не могу перестать, потому что… Неважно.
Из церкви вышли две медлительные старухи, говорящие по-испански. На Черри-авеню царил такой покой, что посередине улицы сгрудились голуби.
– Что вы хотели сказать?
– Ничего, – ответила она. – Мне неловко. Я начинаю считать от дверей церкви, и каждый раз количество шагов должно быть одинаковым: тогда я понимаю, что Бог по-прежнему со мной. Если же насчитаю на шаг больше или меньше…
Она поежилась – то ли при мысли об этом, то ли от смущения.
– У меня наверняка получится другое число, – предположил Расс, хотя она не предлагала ему присоединиться.
– Правда, вы же высокий. У вас получится свое число – но лучше бы его не было. Ни у вас. Ни у меня. Слишком уж я суеверна.
– У навахо масса суеверий. И я не уверен, что они заблуждаются.
– Думать, будто количество шагов на что-то влияет – значит оскорблять Бога.
– Не вижу в этом вреда. В Библии полно знаков свыше.
Она уставила на него темные глаза.
– Вы добрый человек.
– Спасибо.
– Может, пройдетесь со мной, отвлечете меня? Если я хоть раз дойду от церкви до дома, не считая шаги, то не стану считать и впредь. Хотя кто знает, – она рассмеялась, – вдруг, если не буду считать, меня поразит молния.
Каким-то загадочным образом резкость мешалась в ней с чудачеством. Расса по-прежнему завораживала ее нежная шея, торчащая из вельветового воротника. В Лессер-Хеброне, да и в Гошене, шеи женщин были прикрытыми косами или распущенными волосами. Провожая ее до дома, он узнал, что она выросла в Сан-Франциско и по глупости мечтала стать голливудской актрисой. Работала в Лос-Анджелесе машинисткой и стенографисткой, потом перебралась к дяде во Флагстафф. Подумывала уйти в монастырь, но теперь учится на преподавательницу начальных классов. Дети ей доверяют – наверное, из-за ее маленького роста, предположила она, считают ее ровней. Еще она сказала, что воспитывалась не в католичестве: отец ее был еврей, но нерелигиозный, а мать принадлежит к “вискипальной”[51] церкви.
Каждое ее признание ширило перспективу того, что Расс не знал об Америке. Хотя, по его подсчетам, Мэрион всего двадцать пять, географические названия, которые она роняла так непринужденно, Сан-Франциско, Лос-Анджелес, символизировали опыт настолько разнообразный, что женщинам Лессер-Хеброна не обрести его за всю жизнь. Расс чувствовал себя жалким невеждой, точь-в-точь как с Китом Дьюроки, и вновь это чувство сливалось с влечением. Ему и в голову не приходило, что Мэрион, возможно, тоже влечет к нему, что в тесных пределах Флагстаффа, когда большинство молодых мужчин за границей, его появление в церкви Рождества Христова стало для нее событием столь же исключительным, сколь для него. Он не привык считать себя объектом вожделения, даже если бы она не была значительно старше.
Дом ее дяди на окраине города оказался приземистым и ветхим, двор зарос опунцией. На подъездной дорожке стоял “форд”-пикап, песчаные ветра Аризоны содрали с него всю краску. Мэрион подбежала к входной двери, встала на коврик, раскинула руки, подняла лицо к синему-синему небу.
– Вот она я, – крикнула она небу. – Порази меня молнией.
Она оглянулась на Расса и засмеялась. Чтобы ей подыграть, он выдавил улыбку, но она уже нахмурилась. Чудачество ее выражалось еще и в резких перепадах настроения.
– Какая же я скверная, – сказала она. – Что если в эту минуту я заболела раком, от которого и умру?
– Вряд ли Господь обидится на шутку. Тем более если вы искренне Его любите.
С таким же серьезным видом она подошла к нему.
– Спасибо. Я верю, вы меня исцелили. Останетесь на обед?
Он замялся – он и так непростительно задержался, учитывая, как долго у католиков длится месса, а ведь еще забирать “виллис”, – и Мэрион настояла, что проводит его до церкви. Они направились обратно, и ее присутствие тяготило Расса сильнее прежнего. Она восхищалась его пацифизмом, восхищалась тем, что ему не сидится в лагере, восхищалась его сочувствием навахо. Всякий раз, опуская взгляд, Расс видел устремленные на него сияющие глаза. Никогда еще на него не смотрели с таким безусловным одобрением, и ему не хватало опыта, чтобы распознать желание в этом одобрении. Когда они дошли до пикапа, у Расса от напряжения раскалывалась голова. Он предложил подвезти ее до дяди, но на лицо ее опять набежало облако.
– Вот вы сказали, неважно, что мы делаем, главное – любить Бога. Вы правда так думаете?
– Не знаю, – ответил Расс. – Навахо не принимают Христа, но вряд ли они обречены на вечные муки. Это было бы несправедливо.
Она опустила глаза.
– Я не верю в загробную жизнь.
– Правда?
– Я считаю, важно лишь состояние души, пока ты жив.
– Этому учит католицизм?
– Нет, конечно. Мы с отцом Фергусом постоянно об этом спорим. Я считаю, в мире нет ничего реальнее Бога, и Сатана не менее реален. Грех реален, и реально Божье прощение. Этому учит Евангелие. А вот о загробной жизни в Евангелии почти ничего не сказано – только у Иоанна. Разве не странно? Если уж загробная жизнь так важна. Когда богатый молодой человек спрашивает у Иисуса, как наследовать жизнь вечную, Иисус не дает ему прямого ответа. Он говорит что-то вроде того, что в рай попадают те, кто любит Бога и соблюдает заповеди, а в ад – богоотступники, погрязшие в грехе. Отец Фергус считает, я должна верить, что слова Иисуса о рае и аде следует понимать буквально: так учит церковь. Но я сотни раз перечитывала эти строки. Молодой человек спрашивает о вечности, а Иисус отвечает: раздай все, что имеешь[52]. Он говорит, что делать в настоящем, будто бы в настоящем и заключается вечность; по-моему, Он прав. Вечность для нас загадка, как и сам Бог. И необязательно вечность – это райское блаженство или пламя ада. Возможно, это бесконечная благодать или бездонное отчаяние. Пока мы живы, вечность в каждой нашей секунде. В общем, отцу Фергусу от меня одно беспокойство.