Пётр Алёшкин
Заросли
Часть первая. Алеша
Глава первая
I
Легкое, едва ощутимое движение воздуха приносило в лагерь душный тревожный запах цветущего миндаля. Тревогой веяло и от тускло-синего неуютного неба, от слишком жгучего для апреля солнца, особенно от голых, каких-то унылых зеленовато-дымчатых гор. Роман Палубин почувствовал тревожную неуверенность и в излишне бодром голосе Кости Никифорова. Хрипотца в нем слышалась сильнее, когда Костя попросил Ивана Егоркина принести гитару. И в том, что Егоркин с готовностью вскочил, оставив свой автомат на камне в тени палатки, и как-то суетливо побежал, громыхая ботинками по шуршащим камешкам, чувствовалось что-то неестественное, натянутое. Роман знал, что Иван не любит, когда им помыкают. Десантники сидели возле длинной палатки на прохладных, остывших за ночь камнях. Палубин смотрел, как рослый, худой Егоркин, гибко пригнувшись, нырнул в палатку, исчез в ней. Вспомнилось, что полгода назад, в первые дни службы в Чирчике, Иван Егоркин был нескладный, неуклюжий и какой-то хрупкий, как ветка зимой, чуть согни – сломается, а теперь хоть и длинный и худой по-прежнему, но гибкий, ловкий, уверенный.
Появился Егоркин из палатки со старой гитарой с облупленной декой, появился, театрально откинув полог, брякнул пальцами по струнам и, дурачась, захрипел, подражая Косте Никифорову:
– Где же ты, Маруся? С кем теперь гуляешь?
Длинный, худой, он стоял у входа в палатку в мятой солдатской панаме, сдвинутой на затылок, щурился на ослепительном солнце и качал головой в такт ударам, глядя на Костю. Плохо настроенная гитара глухо и коротко бренькала.
– Ох, Маруся! Стройная красуля! – бил по струнам Егоркин. – Ждешь ли ты, Маруся, Никифора-салагу?
Десантники засмеялись недружно, как бы вынужденно. Только Роман Палубин не улыбнулся. Иван отметил, что сидел он бледный, прижимал обеими руками автомат к животу и напряженно думал о чем-то.
Ждать вертолетов, ждать боя с душманами томительно и тоскливо даже таким бойцам, как Никифоров. В Афганистане он с того дня, когда ограниченный контингент советских войск введен в страну по просьбе ее правительства, имеет орден Красного Знамени и медаль «За отвагу». Никифоров роста маленького, и плечистым назвать его нельзя. Быстрый, легкий, юркий, две минуты в строю спокойно постоять не может. Поэтому он всегда в задних рядах, подальше от командиров.
– Рядовой Егоркин, не вижу уважения к деду! – сердитым басом, подражая лейтенанту Желтову, командиру взвода, крикнул Никифоров. Он сидел на высоком камне, раскинув вытянутые ноги. На коленях небрежно лежал автомат. – Доложить о выполнении приказа!
– Есть! – гаркнул Егоркин, брякнув по струнам, и, держа обеими руками гитару на груди, словно автомат, двинулся к Никифорову строевым шагом. Он резко выбрасывал длинные ноги вверх и грохал об землю ботинками так, что пыль поднималась и камешки летели в стороны. Подойдя вплотную к сидящему Никифорову, Иван пристукнул ботинками, выпучил глаза, набрал в грудь воздуха, приготовившись рявкнуть, но Никифоров опередил его. Томно отгоняя ладонью поднятую Иваном пыль от своего лица, он, капризно морщась, проговорил:
– Ванька, не пыли! – и добавил: – Разрешаю доложить!
Десантники снова засмеялись, на этот раз оживленнее, веселее. Егоркин шумно выдохнул и нежным голоском заговорил:
– Дорогой Никифорчонок! Я бесконечно счастлив исполнить любой приказ, произнесенный твоими сладчайшими облезлыми губами, высушенными афганским солнцем и длительной неустанной болтовней. Прошу принять сей сладкоголосый инструмент и огласить окрестные горы меднонапевными звуками!
Егоркин упал на одно колено, склонил голову и протянул гитару Косте Никифорову, держа ее обеими руками. Никифоров, прежде чем взять гитару, толкнул локтем своего соседа, веснушчатого десантника, и сказал:
– Учись, студент, как к деду обращаться надо! Запиши, я отредактирую, и перед сном учи наизусть.
Роман Палубин смотрел на все это с презрительной усмешкой. Нелепо, глупо, невпопад, как в дрянном провинциальном спектакле. Что смешного?
Егоркин поднялся, отряхнул пыльную штанину, подхватил свой автомат и направился к Роману. Они вдвоем неделю назад прибыли в десантный батальон после обучения в Чирчике и еще ни разу не сталкивались с душманами.
– Что ты мрачный такой?
– Ломаться, что ли, как ты, перед этим шутом, – вяло кивнул Роман в сторону Никифорова, который отставил в сторону автомат и подтягивал струны.
– Он хороший мужик.
– Да ну вас… Душно…
– Помните Васильева? – обратился к ним сидевший слева десантник, смуглый, с надвинутой на блестевшие глаза панамой. Он слышал разговор. – Того, что три дня назад погиб? Он тоже перед боем мрачный ходил, томился… Чуял, наверно…
Егоркин и Палубин молча смотрели на соседа. В груди у Ивана снова заныло. И раньше было тоскливо. Он шутками пытался взбодрить себя, не показать десантникам своего состояния. Понимал, что от того, как он поведет себя в первом бою, зависит их отношение к нему.
– Ну и язык у тебя, – буркнул Егоркин и отвернулся. – Только унитаз чистить.
Никифоров, тихонько трогая пальцами струны, запел песню, которую Иван слышал однажды. От того, что Костя запел именно эту песню, Егоркин почувствовал к нему благодарность, показалось, что Никифоров понял его состояние и поет для него одного:
В этой деревне огни не погашены,
Ты мне тоску не пророчь…
Егоркину вспомнилась Масловка, мать, Валька. Мать писала, что свадьба у нее с Петькой была в феврале. Вспомнилось, как однажды после встречи Нового года в клубе провожал он Вальку домой, шли по сыпучему свежему снегу. Фонари горели на столбах, освещали избы с темными окнами. Глухая тишина. Снег потихоньку сыпался из темноты, искрился, мягко хрумкал под ногами… Потом вспомнилась Галя Лазарева. Шел мокрый снег, когда прошлой осенью стояли они у ворот военкомата. Большие хлопья падали на плечи, на грудь Гали и, тихонько шурша, скатывались вниз по болоньевой куртке, рассыпались. Верх шерстяной шапочки был в снегу, а по бокам на ворсинках дрожали капли воды. И лицо у девушки мокрое… Последнее письмо от Гали Егоркин носил в кармане. Были в нем нежные слова, было и то, что тревожило. Галя писала, что собирается с братом Алешей в Сочи на соревнования велогонщиков. Иван представил девушку в окружении спортсменов на берегу моря, и печально стало. И теперь думал о Гале с грустью и непонятной тревогой.
Кто мне сказал, что во мгле заметеленной
Глохнет покинутый луг?
Кто мне сказал, что надежды потеряны?
Кто это выдумал, друг?
Егоркин ждал этих слов песни. И, как и в прошлый раз, когда он услышал их, какая-то горькая тошнота сжала горло, и подступили слезы. «Кто мне сказал, что надежды потеряны? – повторил он про себя. – Кто это выдумал, друг?» Галя теперь в Сочи, у моря. Там хорошо! Егоркин никогда не был у моря, видел его только в кино. Может, теперь купается, если там такая же жара, и не представляет, что, может, через час-другой его не станет! Нет, как же так? Сердце заколотилось сильней. Егоркин поднял панаму на затылок и вытер пот… Я буду! Не может быть! Но и Васильев, наверное, думал, что он будет вечно? И все, наверное, так думают? Егоркин окинул взглядом десантников: Костю Никифорова, склонившегося к гитаре, Романа. Но боя без жертв не бывает… Я не хочу быть жертвой! Иван вздохнул глубоко. Палубин вскинул голову и глянул на него.
– Воздух хороший, – улыбнулся Егоркин. – Пахнет как!
– Это миндаль… Цветет миндаль.
– А тюльпаны, ишь, как хороши, – указал глазами Иван на пологий склон горы.
– Они мне кровь напоминают…
В Чирчике Роман с Иваном спали на одной двухъярусной кровати: Егоркин наверху, а Палубин внизу. И после службы Роман собирался ехать с Иваном в Москву на машиностроительный завод, о котором много хорошего рассказывал Егоркин. Роман вырос в детском доме. Мать младенцем оставила его в роддоме. И никто о ней ничего не знал.