Кто невзначай поддавался этому очарованию, услышанных слов обычно не помнил, а если припоминал, то с восторженным и бессильным трепетом. Помнилась же более всего радость, с какой он внимал мудрым и справедливым речам, звучавшим как музыка, и хотелось как можно скорее и безогляднее соглашаться, причащаться этой мудрости. После нее всякое чужое слово язвило слух, казалось грубым и нелепым…
Разные люди могут найти свои примеры такого явления из реальной жизни, но и в коллективном опыте людей, живших в ХХ веке, есть память о том, как сложно выпутаться из сетей профессионального жаргона — будь то подсчет потерь генералами в ходе войны во Вьетнаме или бесконечные разногласия и поправки литературных теоретиков — и как непросто отделаться от представлений, навязанных ими между строк. Насколько можно судить по постоянным нападкам Оруэлла на военно-политический язык начала ХХ века, это явление более раннее, чем оба приведенных выше примера. Таким образом, Саруман постепенно превращается в призрака: отчасти за счет слияния с делом своей жизни и стремления к некой все более недостижимой цели без оглядки на используемые средства, а отчасти — за счет самообмана, который кроется в его речи. И в конце он становится призраком уже в физическом смысле — когда Гнилоуст перерезает ему горло, призрак восстает из его тела:
вокруг Саруманова трупа склубился серый туман и стал медленным дымом, точно от большого костра, и поднялся огромный мглистый облик, возникший над Кручей. Он заколебался, устремляясь на запад, но с запада подул холодный ветер, и облик стал смутным, а потом развеялся.
И когда «туман» и «дым» рассеиваются, становится видно, что тело Сарумана, по-видимому, было мертво уже много лет, оставшись лишь «клочьями иссохшей плоти на оскаленном черепе». В Сарумане еще сохранилось что-то человеческое — колеблющийся призрак обращается на запад, возможно, в надежде испросить прощение валаров, а потом развеивается, что можно счесть признаком горя или раскаяния, — однако это человеческое постепенно пожиралось.
Чем? Клайв Стейплз Льюис мог бы ответить: «Ничем». Одно из поразительных и убедительных утверждений выдуманного им беса Баламута состоит в том, что сегодня самыми сильными искушениями стали не старые человеческие пороки вроде похоти, обжорства или гнева, а новые — одиночество и скука. В конце письма XII «Писем Баламута» бес отмечает, что христиане говорят про Бога, мол, это Тот, «без Кого ничто не обладает силой»[60]. Но они неправы, ведь
НИЧТО очень сильно, достаточно сильно, чтобы украсть лучшие годы человека, отдать их не услаждающим грехам, а унылому заблуждению бессодержательной мысли. Ничто отдает эти годы на утоление любопытства, столь слабого, что человек сам его едва осознает… Ничто отдает их длинным, туманным лабиринтам мечтаний, лишенных даже страсти или гордости, которые могли бы украсить их.
Грешники такого рода, разумеется, ненавидят всех, у кого, судя по всему, «есть какая-то жизнь», как сейчас принято говорить (и это очень меткое выражение). Им непременно надо убедить всех остальных тоже впасть в уныние и отчаяние. Отсюда в современной литературе так много злодеев, которые прежде всего характеризуются своей «пустотой» (как в стихотворении Т. С. Элиота «Полые люди»), образов зла в виде чего-то бессмысленного или бюрократического (взять хотя бы «Бойню номер пять» Воннегута или «Уловку-22» Хеллера), сюжетов о том, как с помощью лукавых речей можно скрыть несомненное зло (жители Омеласа у Ле Гуин — большинство из них — убеждают себя не верить тому, что видели собственными глазами), представлений об ужасе, кроющемся в повседневной жизни (Марлоу у Конрада очень прозаично повествует о «сердце тьмы», а восклицание Курца: «Ужас, ужас!» — так и остается без объяснения). В Средние века никто ничего подобного не писал. Может быть, Толкин и заимствовал слово wraith у Гэвина Дугласа из XVI века, но сама идея о Кольценосцах и о том, как в них можно превратиться, взята из его (и нашего) собственного жизненного опыта. Это придает созданному Толкином образу не просто художественную оригинальность, но и страшную убедительность.
Два взгляда на зло
Еще одно слово из эпохи Гэвина Дугласа, которое идет рука об руку со словом wraith, — shadow (тень, мрак, тьма), и Толкин употребляет его постоянно и целенаправленно. Последние строки поэмы о кольцах, которую Гэндальф читает Фродо в главе «Тень прошлого», звучат так:
Одно Кольцо покорит их, одно соберет их,
Одно их притянет и в черную цепь скует их
В стране по имени Мордор, где распростерся мрак.
О Гэндальфе, упавшем в пропасть, Арагорн говорит: «Его поглотила тьма»; по словам Берегонда, «Тень нависла надо всеми — и либо выстоять, либо сгинуть»; иногда «Тьма», «Тень» или «Мрак» означает самого Саурона — например, Фродо говорит Сэму: «Мрак, из которого они вышли, не может создать ничего настоящего». Это последнее утверждение во многом объясняет, почему Толкин использовал это слово так часто и акцентированно. Можно подумать, что с «тенью» ассоциируются в основном темнота, угроза или, может быть, забвение, но, возможно, Толкин пытался донести более метафизический смысл.
Существуют ли вообще тени? В древнеанглийской поэме «Соломон и Сатурн», из которой Толкин заимствовал загадки Горлума, Соломон задает Сатурну такой вопрос: «Что есть такое, чего нет?» Ответ сформулирован загадочно, но в нем содержится слово besceadeð (затеняет). Судя по всему, Сатурн говорит, что тени одновременно существуют и не существуют. Не существуют, поскольку тень — это не предмет, а отсутствие, создаваемое предметом. Существуют — поскольку они имеют форму и оказывают физическое воздействие, например, в виде темноты или холода. По крайней мере в фольклоре они могут быть отделены от своего источника и даже украдены. Поэтому небольшая вариация на тему поэмы о кольцах, прозвучавшая в последней строке эльфийской песни о Гил-Гэладе в исполнении Сэма (глава 11 книги I), кажется особенно зловещей. Она гласит (курсив мой):
И канула его звезда
Во мрачный Мордор — навсегда
[дословно: В Мордор, где обитает мрак].
Подобно тому как призраки могут быть материальными и в то же время нематериальными, в Мордоре (хотя Сэм не осознает, насколько зловещи произносимые им слова) отсутствие может приобретать некую жизнь, становиться присутствием, как, например, у Мильтона в поэме «Потерянный рай» (книга 2, стихи 666–673), где Смерть представляется как «бесформенное нечто»[61], «тенеподобный призрак» и так же, как у главаря назгулов, «То, что ему служило головой, / Украшено подобием венца / Монаршего».
Однако такими фразами Толкин создает на протяжении всей книги «Властелин колец» постоянную неоднозначность, которая служит одновременно ортодоксальным и критическим ответом на всю проблему существования и источника зла во вселенной, сотворенной, как твердо верили Толкин и Мильтон, милостивым Богом. Резюмируя позицию Толкина, очень характерную для ХХ века, можно сказать, что по поводу природы зла есть два мнения — оба они были сформулированы уже давно, глубоко укоренились, но остаются актуальными и по сей день, оба нелегко опровергнуть, но при этом они, судя по всему, безнадежно противоречат друг другу.
Одно из них — общепринятая христианская позиция, которую повторил и изложил современным языком, например, близкий друг и соратник Толкина К. С. Льюис в своей книге «Просто христианство». Эта книга создавалась в то время, когда Толкин писал первые главы «Властелина колец», а опубликована была в 1952 году. Как говорил сам Льюис, одним из поводов к ее написанию стало стремление изложить те догматы, с которыми может согласиться и он сам, североирландский протестант, и католик Толкин («просто» в названии книги относится к тому, что в христианстве «общее» или «главное»).