– Доброго вам здоровьица, – улыбнулась первая женщина.
– Далее, – продолжал козел, – случайно, как и я, заглянувшая на огонек – ее подруга, милейшая Анисья.
Анисья молча кивнула и отвернулась.
– И наконец, – заключил козел, переходя к третьей женщине, – дальняя родственница милейшей нашей Феклуш… Феклы Ильиничны, приехавшая на днях погостить… – Козел замялся, в смущении уставив глаза в пол и шевеля губами.
– Елизавета она, – пришла на помощь Фекла. – Родственница моя, из столицы.
Человек в плаще увидел устремленные на него большие темные глаза на чуть бледном, с тонкими чертами лице.
Крыльцо сдвинулось куда-то в сторону и исчезло. Исчезли и снег, и ночь. Остались только эти глаза, которые человек, казалось, знал когда-то, но так давно, что позабыл, хотя и забыв – помнил.
– Здравствуй, – словно бы сказал кто-то, но только без слов.
– Здравствуй, – ответил человек в плаще, но тоже без слов, а как-то иначе; неизвестно как.
И вроде бы еще что сказать, но все уж и так сказано и понятно, – не прибавить и не убавить, а что сказано – неизвестно, да и не важно.
– П-р-р-ошу всех в дом! – задребезжал под ухом козлетон.
Незнакомка, глянув уже издали робко и будто растерянно, скрылась за широкой медвежьей спиной; гостей повели к столу.
***
– Ну что же ты, рыцарь, – шептала МарьИванна, касаясь своими пышными, жарко натопленными, мягкими губами его уха. – Где твой пыл…
– Да что вы, – уклонялся от губ человек в плаще. – Я, право, никогда не отличался пылкостью, всегда был скромен…
– О, полно, меня не проведешь. Я вас, скромников, вдоль и поперек знаю!
– Не знаете, уверяю вас…
С приходом гостей веселье развернулось с новой силой. Стол пришлось раздвинуть. Самовар был заново истоплен. Баранки рдели, грибочки так и просились на вилку, и над всем возвышалась бутыль с мутной жидкостью. За нею, в ярко освещенном углу, горел светом отраженного веселья изогнутый раструб патефона.
Сначала пили за знакомство. Потом за прекрасных дам. Затем снова за знакомство, и – за козла, благодаря которому вечер получил столь приятное продолжение.
Придавленный к лавке горячим, пышным боком МарьИванны, человек в плаще все оглядывался, пытаясь в суматохе праздника разглядеть женщину с темными глазами.
Едва войдя в дом, он попытался приблизиться к ней, но помешала толчея у вешалки. Он успел только заметить, как медведь помогает ей снять пальто. Потом козел стал представлять женщин МарьИванне, а затем и сама МарьИванна завладела человеком в плаще и не отпускала от себя.
Куда бы ни шел человек, она была там. Куда бы не взглянул – встречал ее взгляд. Похожая на знойный июльский полдень, на сухой колодец, жаждущий живительной влаги, она была всепоглощающа, она была неизбежна, она была неумолима, как горный обвал.
Вот и теперь, усадив его рядом с собой за дальним концом стола, МарьИванна шептала, обжигая горячим дыханием: «Я сразу, как Миша занес тебя, поняла, что быть нам вместе. Ты разбудил меня, рыцарь, и я проснулась. Проснулась от тщеты прежних дней, для любви и нежности…»
– МарьИванна, вы меня простите, но вы не так все поняли, – отстранялся человек в плаще, чувствуя, что стремительно пьянеет от жары и самогона, который лился уже рекой. – Я, видите ли, спешу. Мне завтра ехать нужно, понимаете? И потом… тут так душно… вы посидите здесь, хорошо? А я схожу, подышу воздухом, – и тотчас же снова к вам.
– Ну уж не-ет! – грозила пальцем МарьИванна. – Вдруг ты заблудишься там, среди звезд? А я так ревнива…
Губы ее, как пламенный цветок, были у самых губ человека.
– Знаешь ли ты, как одиноко женское сердце без любви? – шептали они. – Как неприютна постель ранним утром, которое не сулит ничего, кроме такого же неприютного, холодного, дня…
– Марь… МарьИванна… Постойте! Да пустите же! Вы мне плащ замусолите.
Курить больше не выходили на крыльцо, курили в помещении. Дымные плоскости слоились под абажуром, наползали друг на друга, сдвигались. Абажур парил над ними тусклым солнцем. Маленькая избушка будто все полнилась людьми, раздавалась вширь. Звуки патефона сливались в одну бесконечную мелодию, к которой примешивался звук работающей дрели.
Человек в плаще, который улизнул наконец от МарьИванны, брел сквозь дым и шум праздника, сквозь хмельные толпы, пытаясь отыскать среди них женщину с темными глазами, но вместо нее попадались ему то ворон, демонстративно-трезвый, то Анисья, равнодушно лузгающая семечки, то выскакивал козел и наливал рюмочку, то Фекла проносилась верхом на каком-то старичке.
В голове мутилось, как на дне бутыли, и плясал перед глазами огненный серп, и казалось, конца не будет пути его, как вдруг, когда сил уже не осталось, мелькнуло в дыму тонкое запястье. Человек остановился, вглядываясь. Волны дыма сходились, расходились, и то проглядывало между ними скромное домашнее платье, то сосна в снегу, то кто-то спящий под абажуром, пока наконец не разошлись совсем, и перед человеком не появились большие темные глаза на бледном, с тонкими чертами лице.
Она стояла одна, в полной тишине среди пирующих и, видимо, ждала его.
Человек приблизился.
– Это вы? – сказал он.
– Да, – ответила женщина и посмотрела на него, – я.
Человек в плаще хотел было сказать еще что-то, но понял вдруг, что не может. Слова словно попрятались в потаенные норы, оставив его один на один с сияющей пустотой того девственного состояния рассудка, когда чувства уже есть, но слов, чтобы выразить их, еще не придумано.
Чтобы придать себе смелости и спасти положение, человек отвернулся, взял со стола шкалик, наполнил бокал и сделал добрый глоток, но поперхнулся, задохнулся и зашелся мучительным кашлем. Когда, отдышавшись, он повернулся снова к женщине, глаза его были красны и мокры, как и у козла, и женщины не было перед ним.
Он увидел, как медведь, глядя с благоговейным страхом, с детским каким-то восхищением, робко и нежно, как хрупкую елочную игрушку приобняв за тонкую талию, водит ее по избе, словно не зная где поставить так, чтобы все, что вокруг, было лишь фоном, оттеняющим неброскую, потаенную красоту ее.
Женщина шла как во сне и, робко, растерянно улыбаясь оглядывалась, ища кого-то глазами.
– Вот ты где… – обожгло щеку знойным дыханием. – А я ищу… ищу… не оставляй меня так надолго, рыцарь! Я ведь могу быть ревнивой.
Широкий бюст и прозрачные глаза заслонили все и жаркое марево необъятного тела застило избу.
– Приди же ко мне… – русалочьим напевом плыл голос.
– Нет-нет, я… не могу… – задыхался человек в плаще. – Воздуху… мне нужно на воздух, простите…
Он помнил, как луна снова засветилось над ним, и снег заиграл холодными алмазами, и вился над трубой дымок, поднимаясь отвесно.
– Приди, – шептала МарьИванна, источая волны жаркого тепла всем своим необъятным, как мать-земля телом, прижимая его бюстом к бревенчатой стене избушки; и снег вокруг таял, и потемневшая земля зеленела всходами, и плодоносные смоквы поднимались в переплетении цветов, и бревна стены прорастали еловыми ветвями, сочились молоком и медом, воскурялись благовониями.
Все летело, и качалось, и шло; вперед и назад, назад и вбок, и человек не то шел, не то плыл через конусы теней и света, между рюмок и самоваров, через раструб патефона и слои табачного дыма, мошкой под абажуром, через дымоход – к звездам, к той, что смотрит так устало и растерянно; но – всюду его настигал жар земли, двое в форме, и с ними – третий, заросший густой шерстью.
– Принять – принял, да подписать-то забыл, – смеялся адмирал и подмигивал хитро.
– Документик-то подписать извольте, Миша! – поддакивал капитан.
– А нету ничего! – смеялся в ответ медведь. – Одна голая выдумка. Вот, – он указывал на человека в плаще. – Пусть теперь он подписывает!