Литмир - Электронная Библиотека

Для начала скажу о более или менее простой вещи. В ХХ веке психоанализ получил наибольшее распространение в США, и распространился он там во многом вопреки своему первоначальному смыслу. Распространившись в виде очень широкой медицинской практики (часто неофициальной, но тем не менее широкой), он выступил в глазах практикантов психоанализа и в глазах пациентов как некоторый способ лечения, где теория неотделима от практики, выступил как такая теория и практика, которые созданы для того, чтобы разрешать конфликты человека с самим собой и с окружающей его средой — культурной, социальной, личностной — и приспосабливать человека к этой среде. Иными словами, здесь очень четко проступило как раз то, отталкиваясь от чего формировался психоанализ, а именно классические, традиционные, буржуазные представления о том, что такое норма, что такое человек, а согласно этим представлениям, человек есть адаптируемое, контролируемое существо, которое гармонически должно быть вписано в существующие общественные [отношения], в культурный и так далее строй и должно своим поведением, своими состояниями сознания, своей деятельностью воспроизводить существующие, заставаемые им готовыми отношения. Все, что не похоже на это, есть нарушение нормы, то есть болезнь, ненормальное состояние, позволяющее этого человека или лечить, или заключать в изоляцию, то есть в тюрьму, в психиатрическую больницу и так далее. Короче говоря, любое состояние человека, не похожее на существующие интегрированные состояния, выступает как конфликт, требующий разрешения в смысле выработки средств адаптации человека к существующему, а существующее с самого начала, по определению, выступает как нормальное состояние и общества, и человека.

В итоге все новое, когда оно появляется на фоне традиционных опекунских, просветительских, узкорационалистических представлений, очень легко поглощается старым; оно им пожирается, и старое ассимилирует внешнюю форму нового, и мы имеем перед собой моду ХХ века, называемую психоанализом. Особенно в таких резких очертаниях психоанализ выступил в США в силу — я подчеркиваю — особых условий развития самой медицинской профессии, а не в силу тяги американцев именно к пошлости, или глупости, или чему-нибудь в этом роде. Я не это хочу сказать. В Европе традиционные структуры профессии были очень сильны. В отличие от Соединенных Штатов, Европа традиционно есть достаточно отрегулированное, централизованное общество с сильными остатками социальных иерархий и с большими трудностями перехода из одной иерархии в другую; в Европе сильная университетская традиция, тоже централизованная. И поскольку традиционные институты не допускали в себя психоанализ, то в силу отсутствия каких-то других <...> психоанализ не мог стать массовой адаптирующей человека модой. А в США в силу условий самой профессии, то есть децентрализации, наличия множества штатских университетов с самыми различными несовпадающими программами, в силу такого, что ли, местно-демократического характера американской жизни свободная профессия, где требуются дипломы, признание и прочее, была менее скована этими условностями и поэтому так широко распространилась.

Я говорил, что в действительности смысл психоанализа состоит в указании прежде всего на совершенно оригинальный самодостаточный характер опыта, проделываемого индивидом без всякой в действительности попытки с самого начала оценивать этот опыт как отклонение от какой-либо пред-данной, существующей нормы. Короче говоря, революционный смысл психоанализа состоял в том, что он расшатывал наши представления о норме, о здоровье и болезни. Задача психоанализа состояла в том, чтобы в форме, кажущейся болезнью (болезнью в смысле просто отклонения от нормы), выявить реальное, ищущее путей выражения содержание, то есть содержание, не оцениваемое заранее в оценках «плохо», «хорошо», «норма», «вне нормы», содержание, которое есть реальное событие в мире и которое ищет способов выражения, и мы должны вслушаться именно в это событие, не предполагая заранее готовым некоторый мир завершенных смыслов и завершенных сущностей. Здесь изначально другая стилистика.

Я описывал классическое воззрение как такое, которое пытается прочертить траектории человеческого бытия и человеческого поведения в рамках, или в поле, или в пространстве мира, завершенного по своим существенным смыслам, по своим сущностям, такого мира, где, казалось бы, действительный смысл того, что я сейчас совершу, задан уже в некоем завершенном мировом плане, и поэтому для того, чтобы понять то, что я сейчас делаю, нужно обратиться к мировому плану (или самому обратиться к завершенному мировому плану, узнать его, или обратиться к тем, кто знает этот мировой план, и от них услышать, что же я в действительности чувствую, что же я в действительности подумал, что же я в действительности совершил). Этот мировой план дан как бы уже до того, как в нем услышалось уникальное содержание заданного hic et nunc — здесь и теперь — опыта. Наоборот, этот hic et nunc опыт получает свет, санкцию, объяснение в лучах, идущих к нам из некоторого завершенного сущностного фона мира.

Если вы посмотрите на язык представлений «здоровье–болезнь», «отклонение от нормы–норма», или, как иногда социологи выражаются, «комфортное–дискомфортное», «адаптированное–неадаптированное» состояние, вы сами можете легко понять, что все эти слова возникают в мире тех представлений, в мире тех скрытых посылок, существенных скрытых ниточек, которые лежат за нашими самыми простыми, казалось бы, банальными и несложными мыслями и мысленными ходами. И я повторяю, что революционный смысл психоанализа состоял в разрушении этих ниточек, сплетений, внутренних связок мысли, тех, которые рождали представления о норме и нарушении нормы, адаптированном и неадаптированном, функциональном и дисфункциональном [состоянии] и прочее. Хотя, повторяю, революционный запал психоанализа стал каким-то образом лить воду на те же самые старые мельницы.

Теперь всмотримся в одну здесь содержащуюся деталь: она одновременно даст нам удобный логический переход к другим темам, а именно к темам философии жизни, философии культуры и герменевтике. Я говорил о некоторой самодостаточности опыта, смысл которого не существует до него самого, и, следовательно, мы должны рассматривать его (если мы аналитики), не предполагая некоторых готовых смыслов. Приведу простой пример. Скажем, метафора в обычном, традиционном литературоведении (вообще в представлениях об искусстве) XVIII, XIX веков рассматривалась как аналогическое или символическое выражение некоторого готового содержания мысли. Понимая это содержание, владея понятым мною содержанием или вúдением какого-то предмета, я сопоставляю его с другим предметом, метафорически выражаю один предмет через другой, то есть метафора выступает как некоторый чисто стилистический, вполне управляемый прием контролируемой интенции выражения, такой интенции выражения, в которой содержание того, что я хочу сказать, мне вполне ясно. Я мог бы выразить его иначе, но почему-то для красоты стиля выражаю его метафорически. А скажем, в сновидениях, психозах или неврозах Фрейд обнаружил то, что он (и другие) тоже называл метафорами, метафорами сновидений, метафорами психоза, невроза. Но здесь имелось в виду совершенно другое, имелось в виду, что смысл метафоры не предшествует, не пред-существует самой метафоре в качестве некоего сознательного или ясного для субъекта содержания, которому он потом ради уловки стиля придавал бы метафорическую или аналогическую форму. Метафора есть такое образование, которое находится в поисках своего смысла, или это косвенный объект мысли, отличающийся от прямого аналитического содержания мысли. Следовательно, когда мы встречаем метафорические выражения, мы должны подходить к ним без наших обычных привычек (не обращаясь к завершенному миру смыслов и сущностей, или завершенному мировому плану).

Если мы сознательные образования жизни (в той мере, в какой мы понимаем, что, кроме сознательных образований, есть еще и бессознательные слои) рассматриваем, налагая на них некоторую схему заранее просчитанных или пройденных — скажем, Богом — шагов рассуждения, шагов смысла, заранее завершенных сущностей, то тогда перед нами выступает очень странная картина бытия. В картине бытия, которая раньше представлялась как бы ровной плоскостью (в смысле плоскости, которая поддается охвату некоторым единым взглядом во всех своих точках, — вспомните паноптикум Бентама, то есть все-зрение или все-обозрение), правда бесконечно длинной плоскостью, мир вдруг, простите меня за выражение, вспучился. Представьте себе живописную картину, в которой передний, средний, задний план — все это перемешалось и вспучилось. Под это вы можете подложить свой психологический опыт человека, рассматривающего картину Сезанна. И вы увидите, поймете (из-за насилия, которое вы вынуждены совершать над своим зрением), что, скажем, предметы, которые по классической перспективе должны иметь определенные размеры, будучи на заднем плане, в живописи Сезанна имеют, наоборот, бóльшие размеры и почему-то задний план наваливается на передний план и продавливает средний. Внутри поля зрения — то, что я назвал «вспучивания», некие сгустки, не растворяемые единым, без помех пробегающим все пространство взглядом. Это только ассоциация, хотя есть и некое глубинное, внутреннее типологическое единство. (Я повторяю, что 1904 год — выставка Сезанна, а зачин был в 1895 году, и 1895 год — первая работа Фрейда[192], в которой уже есть, содержится весь психоанализ.)

136
{"b":"871370","o":1}