В момент визита Голохвастова к Долгорукову Ивашка с волнением ожидал во дворе исхода разоблачительной вылазки. Увидев ляха, выбегающего из покоев воеводы, почуяв неладное, писарь подскочил к оседланным коням, схватил притороченную пику и успел развернуться, встав в боевую стойку, как учил Юрко, как он бился со степняками, защищая князя Дмитрия Ивановича. Перед ним сверкали налитые кровью глаза поляка, ничем не отличавшиеся от сотен глаз врагов, видимых на Куликовом поле. Какой он по счету, желающий ивашкиной смерти? Сотый, сто пятый? Не велика разница! Все враги на одно лицо, и всех надо загнать туда, откуда пришли — в преисподнюю. Ивашка просчитал по глазам Мартьяша, куда тот собирается бить, отвёл древко, не давая ему встретиться с клинком, припал на колено, слыша, как со свистом холодное оружие режет воздух, и коротким движением снизу вверх вогнал наконечник в подбородок врага — в самое незащищенное место, отбросил ногой выпавшую из рук саблю, переступил через обессилевшее, окровавленное тело и быстрым шагом направился к княжеским покоям, где, возможно, кому-то могла понадобиться его помощь.
Глава 12
Последний бой
Обоих воевод, помятых, контуженных, но, слава Богу, живых, мгновенно разобрали лекари. Переломанного Голохвастова взяла под свою опеку Ксения Годунова и не отходила от дворянина ни на шаг, врачуя его и пестуя. На коня Алексей Иванович долго не сможет сесть самостоятельно. Теперь за него приходилось даже ложку держать.
У оглушённого ударом глиняной миски Долгорукова дела оказались получше. Он уже на следующее утро самостоятельно встал с постели и сразу почём зря начал гонять слуг и сотников, демонстрируя кипучую деятельность, густо замешанную на личной досаде и стыде от того, насколько просто его, столь опытного полководца и царедворца, обманул матёрый волчара из вражеского стана.
Если за физическое здоровье князя можно было не беспокоиться, то душевное оставляло желать лучшего. Позор, обрушившийся на его голову, мог быть смыт только вражеской кровью, и воевода искал возможность её пролить с упорством, достойным лучшего применения.
Первыми ощутили на себе тяжесть княжеской гневливой длани ближние слуги, советчики и помощники за то, что не усмотрели, не проявили бдительность, не распознали волка в овечьей шкуре. Возражения — «да ты ж сам, князь-надёжа, привечал его и другом своим нарекал, куда нам сирым, со словом твоим тягаться» — бесили князя пуще прежнего, лишь усиливая ругань и побои.
После пристрастного допроса Ивашки, узнав, что Мартьяша сопровождал какой-то монах или монастырский служка, Долгоруков окрысился на всю братию. Как только отравленную капусту выгребли и свалили за стену, келарь Девочкин, в чью епархию входили продуктовые запасы, был объявлен польским сообщником, прилюдно взят под стражу и подвергнут пыткам.
Узнав об этом, Ксения Годунова фурией влетела в княжеские покои, сказав Долгорукову нечто такое, после чего Девочкин был освобожден, а князь ударился в жестокий, продолжительный запой. Крепость фактически осталась без командиров.
Без привычного рациона, состоящего из квашеной капусты с клюквой и мочёными яблоками, сидельцы стали болеть. Люди с трудом передвигались, не было прежней сноровки и скорости. Вылазки сократили. На еду забили весь скот, а потом и боевых коней. Деревянные постройки разобрали на дрова. В январе стал истощаться порох. Из пушек стреляли только в случае крайней необходимости. Запросили помощь из Москвы. Но московский отряд в несколько сот ратников, пришедший в ночь на 14 января, так и не смог пробиться в обитель. В феврале болезни уносили каждый день по 15–20 человек. Число осажденных неустанно сокращалось.
Монахи делали что могли: варили квас, пока хватало хлеба и муки, отвозили и сжигали за монастырскими стенами кишащую паразитами одежду умерших. Им удалось предотвратить эпидемии, но от цинги защитников было не спасти. Больше всех страдали крестьяне — самые бедные и бесправные из осадных сидельцев. Они всё сносили безропотно. Зато ратные, особенно стрельцы, написавшие челобитную царю, были недовольны, требуя себе лучшее. Роптали и дети боярские, считая, будто монахи их обделяют. Архимандрит старался убеждать спорщиков в необходимости бережного использования припасов, ведь неизвестно, сколько продлится осада.
Раздраженным, плохо питавшимся, больным людям везде мерещилась измена, и Бог его знает, до какой междоусобицы всё могло докатиться, кабы не попавшее в крепость письмо патриарха Гермогена:
«Если будет взята обитель преподобного Сергия, то погибнет весь предел российский до Окияна-моря, и царствующему граду настанет конечная теснота».
* * *
Засунув нос в воротник теплого овчинного тулупа, притопывая и ёжась на свежем, зимнем ветерке, просачивающемся через бойницы, Ивашка внимательно смотрел на вражеские разъезды, снующие взад-вперёд перед крепостными стенами.
— Вот супостаты окаянные! Совсем страх потеряли! Врезать бы сейчас из пищали!…
— Огненного зелья совсем крохи остались. Беречь приказано, — вздохнул стоящий рядом стрелецкий десятник, привечавший писаря после колодезной толоки.
— Чего ж им тут надобно? — закусил губу Ивашка. — Второй день беснуются…
— Так известно чего, — пожал плечами стрелец,- посчитать, сколько нас на стенах осталось, подразнить, а то и споймать кого зазевавшегося.
Ивашка оглядел галерею верхнего яруса и тяжело вздохнул. Совсем недавно через каждые 10 шагов стояли казаки и стрельцы караульной сотни, держа пищали и луки. Сегодня вместо них ветер трепал огородных пугал, поставленных в галерею вместо ратников. Охотников нести службу с каждым днем становилось всё меньше.
Дзыньк! В морозном воздухе звук спущенной тетивы разнёсся звонко и далеко. Ивашка чуть присел, защищаясь от возможной опасности, закрутил головой, выискивая стрелка и обратив внимание, как всполошились и подорвались в галоп вдоль стены вражеские всадники. Потом они остановились, закрутились на месте. Один из них спрыгнул, закопался руками в снегу и, вытащив из сугроба стрелу, подал командиру.
— Смотри! Это ж письмо! — пришел в негодование Ивашка, — ляхам кто-то весточку перекинул.
— А ну-ка, — десятник, не жалея ног, слетел с галереи, — пойдём, посмотрим, кто тут у нас шалит?
— Это на хозяйственном дворе, — задыхаясь от возмущения, просипел Ивашка, — стрелу токмо оттуда можно пустить, чтобы так долетела…
Ивашка всегда любил зиму. Он обожал смотреть, как в воздухе, словно ангелочки, парят снежинки, создавая неповторимую атмосферу святости и чистоты. Даже мелкие детали — ледышки, сосульки на ветвях деревьев или кристаллики льда на стёклах окон — напоминали о том, что рядом с нами есть нечто большее, чем обыденность. Но сегодня вся эта холодная красота мешала. Солнце, отражаясь от белого наста, слепило глаза. Застывшая на морозе водяная взвесь резала щёки, заставляла прищуриваться еще больше и ожесточенно тереть лицо. Воздух обжигал нос и горло, не давая вдохнуть полной грудью, заставляя переходить на шаг, когда хотелось бежать. Тем не менее, они шли гораздо быстрее большинства сидельцев, шатающихся и спотыкающихся на каждом шагу, больше похожих на живых трупов, чем на защитников крепости.
— Давай, Иван, прибавь шаг, — шептал десятник, хватая варежкой бьющие по ногам ножны, — упустим ирода, уйдёт!
Они вместе выбежали из-за клети на просторный, абсолютно безлюдный хозяйственный двор и замерли, озираясь по сторонам. Ни души, ни намёка на какое-то движение… И только в потушенной кузне одиноко постукивал молоток о наковальню.
— Дядя Митяй, а ты что тут мастеришь? — удивился десятник, заглянув в приоткрытые двери мастерской.
— Да вот, — наставник Ивашки отложил молоток и, близоруко щурясь, поднес к самому носу ведерко, — опять ручка раздалась, окаянная, выскакивает из ушка, так и воды до хаты не донесешь. Приклепать думаю, да силы уж не те…