Я начинал понимать, что в ответах, даваемых верой, хранится глубочайшая мудрость человечества, и что я не имел права отрицать их на основании разума, и что главные ответы эти одни отвечают на вопрос жизни…" [101]
Но как же верить верою простого народа, который так глубоко погряз в грубом суеверии? Это как – будто невозможно. – Однако, ведь, его жизнь нормальна и счастлива! Ведь в ней заключается ответ на вопрос жизни!
Мало-помалу Толстой пришел к твердому убеждению, – по его словам два года ушло на то, чтобы понять это, – что крушение, которое он пережил, относилось не к жизни вообще, не к обычной жизни среднего человека, но к жизни интеллигентных, аристократических классов, к жизни, какую он сам вел от рождения, с ее исключительно мозговой деятельностью, с ее условностями, искусственностью и честолюбием. Он жил не настоящей жизнью и должен был изменить ее. Жить трудами рук своих, отказаться от лжи и тщеславия, заботиться о благе ближних, привести к простоте свою жизнь и верить в Бога – вот в чем счастье.
"Помню, говорит он, это было ранней весной, я один был в лесу, прислушиваясь к звукам леса. Я прислушивался и думал все об одном, как я постоянно думал все об одном и том последние три года. Я опять искал Бога…
"Но понятие мое о Боге, о Том которого я ищу?" – спросил я себя. "Понятие-то это откуда взялось?". И опять при этой мысли во мне поднялись радостные волны жизни. Все вокруг меня ожило, получило смысл… Так чего же я ищу еще? – воскликнул во мне голос. Так вот он. Он есть то, без чего нельзя жить. Знать Бога и жить – одно и то же. Бог есть жизнь.
Живи, отыскивая Бога, и тогда не будет жизни без Бога. И сильнее, чем когда-нибудь, все осветилось во мне и вокруг меня, и свет этот ужас не покидал меня…
И я спасся от самоубийства. Когда и как совершился во мне этот переворот, я не мог бы сказать. Как незаметно, постепенно уничтожалась во мне сила жизни, и я пришел к невозможности жить, к остановке жизни, к потребности самоубийства, так же постепенно, незаметно возвратилась ко мне эта сила жизни. И странно, что та сила жизни, которая возвратилась ко мне, была не новая, а самая старая, та самая которая влекла меня на первых порах моей жизни.
Я вернулся во всем к самому прежнему, детскому и юношескому. Я вернулся к вере в ту волю, которая произвела меня и чего-то хочет от меня; я вернулся к тому, что главная и единственная цель моей жизни есть то, чтобы быть лучше, т.е. жить согласнее с этой волей; я вернулся к тому, что выражение этой воли я могу найти в том, что в скрывающейся от меня дали выработало для руководства своего все человеческое, т.е. я вернулся к вере в Бога, в нравственное совершенствование и в предание, передавшее смысл жизни… И так как сила жизни возобновилась во мне, и я опять начал жить… Я отрекся от жизни нашего круга, признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь…" [102]
И Толстой стал жить жизнью крестьянина и почувствовал себя по сравнению с прежним праведным и счастливым.
Как я уже говорил выше, меланхолия, охватившая Толстого, была не только случайным переломом его настроения, хотя несомненно отчасти было и это. В главном же она была логически необходимо вызвана столкновением его внутреннего душевного склада с его внешней деятельностью и стремлениями. Хотя Толстой и великий художник слова, тем не менее, он один из тех примитивных черноземных людей, которых глубоко не удовлетворяет наша цивилизация с ее излишествами, неискренностью, материальными стремлениями, сложностью и жестокостью. Вечная правда для них лежит ближе к природе. Душевный перелом, пережитый Толстым, привел в порядок его расстроенную душу, открыл ее истинный характер и призвание и вывел его из заблуждения на истинный для него путь. Толстой является примером гетерогенной личности, лишь поздно и постепенно достигшей единства. И хотя только немногие из нас могут последовать за Толстым, но очень многие чувствуют, что им было бы лучше, если бы они могли поступить подобно ему.
Баньян оправлялся от меланхолии тоже медленно и постепенно. Целые годы преследовали его тексты из св. Писания, пока, наконец, не окрепла в нем вера в спасение через кровь Христову:
"Мой внутренний мир исчезал ни снова появлялся по двадцати раз в день, пишет он о себе; если моя душа была в покое, – через минуту она была уже удручена, и пока я проходил пространство в сто шагов, сердце мое переполнялось несколько раз ужасом и угрызениями совести". Дальше он говорит, что когда какой-нибудь текст подбадривал его, это придавало ему мужество на два или на три часа. "Это был хороший день для меня, пишет он, я думаю, что никогда не забуду его". И дальше:
"Мощь этих слов так повлияла на меня, что я близок был к потере сознания; но не от печали, не от тоски, а от обретенного мною мира и глубокой радости". И еще: "Это странно овладело всем моим духом, засияло в моем сердце живым светом и заставило замолчать все мучительные мысли, какие имели обыкновение раньше подобно сворам адских собак выть, рычать и свирепо грызться во мне. Отсюда я увидел, что Иисус Христос не окончательно покинул и отверг мою душу".
Такие моменты чередовались с противоположными до тех пор, пока он мог написать следующее:
"Гроза пришла теперь к концу; гром гремел уже в отдалении, лишь редкие капли дождя падали еще на меня время от времени". И наконец он пишет: "На этот раз цепи окончательно упали с меня, я освободился от моих оков; мои искушения оставили меня; с этого времени ужасные слова Священного Писания перестали меня смущать; я мог вернуться к себе и наслаждаться милостью и любовью Бога… Отныне я чувствовал себя одновременно на небе и на земле; на небе через моего Христа, моего вождя, через мою Справедливость, через мою Жизнь; на земле через мое тело, через мою личность… Христос близок был моей душе в эту ночь; я с трудом мог оставаться в постели, – такова была моя радость, таков был мир, обретенный мною, такого было мое торжество во Христе".