Однажды он играл Наташе. Наташа хвалила Данилова, хотя и сказала, что музыка для нее не совсем привычная. А потом, когда к нему в Останкино зашел Переслегин, Данилов решился играть и перед ним. Объяснил ему, что за музыку он просит выслушать. Данилов играл минуты четыре, нервничал, мысли его были скорые и отрывочные, музыка вышла резкая, бегущая куда-то, иногда и с прыжками, колкая, порой словно бы с заиканиями, случались в ней паузы — как бы остановки мыслей, такты шли неравномерные, движение по вертикали было своеобразное.
— Интересно! — сказал Переслегин. — На самом деле интересно. Играете вы сильно. Что делает ваш альт! А музыка похожа на вас. Нет, вы не всегда такой. Но иногда таким бываете. И не было в вашей вещи банальности.
— А не кажется вам, — осторожно спросил Данилов, — что я нарушил много правил?
— Ну нарушили! Но это правила учебников! Да и сколько новых правил уже возникало в двадцатом веке. И сколько еще возникнет. Ритмы, интонации, мелодии, да и самые звуки наших дней особенные, что же бояться нарушения правил! Какие удобны вам теперь средства выражения, такие и используйте. Людям вы будете дороги, если скажете свое. А не повторите произнесенное. А у вас свой язык, это видно и по одной фразе.
Переслегин, похоже, убеждал сейчас не только Данилова, но и самого себя.
— Ведь жизнь действительно особенная, новая, зачем же ее в музыке укладывать в якобы обязательные формы? Вы нарушили правила? Но я слышал не опыт с нарушениями, а музыку, при этом близкую мне, живущему в семидесятые годы. Завтра ваши нарушения станут правилами. И мои.
Данилову слушать Переслегина было приятно. Он нуждался сейчас в поддержке. Однако иные утверждения Переслегина он мог бы оспорить. Он любил всю музыку. Ему порой, коли было подходящее настроение, хотелось высказаться и в старой манере. Хотя бы и в романсно-ариозном, как говорил один его профессор, стиле конца прошлого столетия. Он желал развивать мысли и поместив их внутрь сонатной формы. Или фуги. И не потому, что был всеяден или не имел своего направления. Нет, Данилов имел направление. И думал о нем. Правда, он говорил себе, что ему не следует теоретизировать, куда интереснее двигаться в искусстве на ощупь. Тут он был определенно неточен. Это ученик музыкальной школы или увлекшийся дилетант могли двигаться на ощупь. Данилова же сейчас и Земский признавал профессионалом высокого класса. Его "на ощупь" было особого рода. Просто он не желал быть в музыке расчетливым. Но одно дело — не желать… Что же касается всеядности, то ее не было, а была жадность. Принявшись создавать музыку, Данилов жаждал опробовать все. Готов был примерить любое платье, чтобы выбрать наилучшее для себя. Он сидел с Переслегиным и думал о том, что желает сыграть вальс. И уже мелодия возникла в нем. А отчего бы и не вальс? При этом он не то чтобы хотел сочинить новый вальс. А хотел высказаться в форме вальса. Ну, а потом? А потом его могли увлечь частушки, ритмы белгородского "Тимони", с его пританцовываниями и припрыгиваниями, какие давно жили в Данилове, приобретения биг-бита, новые танцы, сменившие шейк (джерк, фанки, чикен и хасл в частности, с их непривычными движениями), мотивы расхожих песен, способные вызвать иронию его альта, но и необходимые как приметы быта летящих дней для выражения его, Данилова, мыслей. Многое, многое, многое! И конечно, Данилов помнил о прекрасной музыке и приемах ее исполнения африканской, индийской и дальневосточной школ, и те приемы волновали Данилова. Отчего бы его альту не поучиться, скажем, у бамбуковой флейты сякухати? Словом, звуки, мелодии, удары, звоны, ритмы, интонации теснились в нем, мучили, будоражили его, требовали выхода, воплощения альтом. Формы же, какие понадобились бы для этих воплощений, Данилов не собирался выбирать заранее. Он на это не был способен. Формы, иногда именно и из учебников, полагал он, должны были явиться сами, необходимые и естественные. Было бы ему что произнести. А как произнести, это он уже умел.
Так думал теперь Данилов. Однако Переслегину ничего не высказал, словно бы согласившись с ним во всем.
А Переслегин пришел вот зачем. Появилась возможность исполнить его симфонию во второй и в третий раз. Правда, опять во Дворцах культуры. Ну и что же? Переслегин опять писал музыку, и опять для альта. В некотором роде экспериментальную, какую на первый взгляд альту технически исполнить трудно. Однако и в симфонии были эпизоды, как будто бы для альта невозможные. Но Данилов их сыграл. А своими импровизациями он еще более подзадорил Переслегина. Правда, тот принялся и за оперу по мотивам рассказов Зощенко (эта новость вызвала чуть ли не ревность Данилова, измену учуял он), но сочинение для альта он закончит. Расстались Данилов с Переслегиным довольные друг другом, поощрив себя на новые труды.
А после ухода Переслегина Данилов почувствовал себя скверно. Его тошнило. Кружилась голова. Билось сердце. Да что сердце! Все внутри Данилова как будто бы пришло в движение и стало куда-то смещаться. Данилов прилег на диван. Легче не было. Его раскачивало вместе с диваном. Минут десять. Потом прошло. Но и позже воспоминание о дурноте было неприятным. Данилов в театре сбегал в медицинский пункт, попросил измерить давление. Оно было нормальное. И сердце работало хорошо, ровно, без шумов. Наутро Данилов развернул в троллейбусе газету и среди прочего на пятой странице увидел заметку. Вчера в Турции был зафиксирован подземный толчок силою в семь-восемь баллов. Эпицентр землетрясения — вилайет Диярбакир, там в домах трещины. Есть жертвы. Сообщалось и время (московское), когда Диярбакир трясло. Именно в те минуты и было Данилову плохо. В те десять минут! Вспомнил Данилов Нового Маргарита и его предложение о чуткости к колебаниям. Как давно это было. В совершенно иной, нереальной жизни. Однако вот началось… Наташе он не сказал ни о дурноте, ни о медпункте. Швейные дела шли у нее сейчас хорошо, она даже подумывала, не уйти ли ей из НИИ. Данилов понимал, что рано или поздно она уйдет, но пока советов не давал, говорил: "Смотри сама". Зимой знакомая Наташи художница по костюмам одевала для новой программы известный ансамбль с хором и танцевальной группой. К ее услугам был костюмерный цех. Но она пришла тогда к Наташе с просьбой сшить особо дорогие для нее костюмы. Наташа обрадовалась. И все сшила прекрасно. А потом стала ходить в музеи, листала альбомы народной одежды и сама взялась сочинять костюмы, будто бы ей тоже надо было одеть ансамбль. Данилов смотрел ее эскизы, радовался им, но хвалил их сдержанно — он был лицо заинтересованное. Показал эскизы художникам театра, те сказали, что работы яркие и почти профессиональные. Советовали Наташе учиться. Наташа смеялась, говорила: "Да куда мне! В мои-то годы!" Но съездила в текстильный институт, узнала условия приема. Сказала: "Год или два потерплю. Посмотрю. Почитаю школьные учебники, ведь все забыла. И надо всерьез заняться рисунком, если мы с тобой желаем рассчитывать на что-то…" В НИИ у них была изостудия, Наташа ходила теперь туда. Данилов ее не торопил. Ему и нынешняя Наташа была хороша.
Иногда он позволял себе отдыхать. В стеганом халате лежал на диване, листал книги, чаще по искусству (у хлопобудов он добыл пока только "Американский детектив"), блаженствовал. Наташа сидела за столом, фантазировала свои костюмы, напевала тихо. Слуха у нее не было, Данилов вначале смеялся над ее мелодиями, она смущалась и умолкала, теперь же пела и при нем. Не правильное ее пение умиляло Данилова, как умиляет родителей коверканье их младенцем слов. (Данилов даже пробовал на альте передать Наташины не правильности, но это было уже не то, холодная неграмотность инструмента, и только). Никуда Данилова в эти минуты не тянуло, о купаниях в молниях и полетах в Анды он как будто бы и не помнил. Да что купания и полеты, он и в гости к Муравлевым ходил в эти месяцы редко. Рядом сидела Наташа, что еще нужно было Данилову? Он закрывал глаза, слушал милый голос и иногда размышлял, отчего в его судьбу вошла именно Наташа. Однажды он подумал так. Изменения в нем происходили тихо и не сразу, вернее, готовились, накапливались в нем тихо и долго, а произошли-то, может быть, быстро, и вот когда они произошли и в нем, Данилове, утвердилось новое, впрочем существовавшее в нем и прежде, но не столь отчетливо и решительно, понимание мира и его ценностей, тогда он и столкнулся с Наташей, и она, пусть и не самая ослепительная и блистательная, была из тех женщин, какие ему стали дороги. Данилов понимал, что если и есть в этом его размышлении доля истины, то небольшая. Может быть, сотая доля. И вообще все это — умозрение, пустое умствование, к какому он все равно не способен. Отчего же не ослепительная и не блистательная? Наташа была ему хороша и близка. С ней он чувствовал себя спокойно. Она для него — и нерушимая стена. Словами Данилов мог сказать об этом тускло. Взять же альт в тот момент было ему лень. Данилову тогда и с дивана не хотелось вставать.