Хорхе, не ожидав такой смиренности и обходительности, издал какое-то урчанье, которое могло знаменовать как удовлетворение, так и прощение, и ему не оставалось ничего как вернуться на место. А с тем и монахи, толпившиеся, пока шел диспут, разбрелись к столам. Вильгельм снова опустился на колени перед столом Венанция и стал шарить в рукописях. Ценой униженного извинения он выиграл несколько секунд, и то, что он за эти несколько секунд успел увидеть, целиком определило характер наших поисков в последующую ночь.
Однако все это длилось действительно несколько секунд. Почти мгновенно Бенций, притворившись, будто забыл стилос на венанциевом столе, подошел к нам и шепнул Вильгельму, что необходимо немедленно переговорить с ним, и назначил встречу за купальнями. Вильгельм, сказал он, пусть выходит первым, а он вскорости поспеет.
Вильгельм немного поколебался, потом позвал Малахию, который от библиотекарского стола, сидя над каталогом, наблюдал происходившее, и попросил его во исполнение полученных от Аббата полномочий (он особенно уповал на силу имени Аббата) поставить кого-нибудь на стражу у венанциева стола, поскольку он полагает главной необходимостью для расследования, чтобы никто не притрагивался к столу в течение всего дня, покуда он сам не вернется. Все это он произнес очень громко, чтобы не только Малахию обязать следить за монахами, но и монахов за Малахией. Библиотекарю пришлось повиноваться, а Вильгельм вышел вон, кликнув меня с собой.
По пути через огород на задворки купален, находившихся поблизости от больницы, Вильгельм сказал мне:
"По-видимому, многие тут желают допустить меня к тому, что лежит на столе Венанция и под столом".
"А что это может быть?"
"Думаю, это неизвестно и тем, кто мне препятствует". "Значит, Бенцию сказать нам нечего и цель его одна — выманить нас из скриптория?"
"Сейчас узнаем", — ответил Вильгельм. И действительно, вскоре появился Бенций.
Второго дня ЧАС ШЕСТЫЙ,
где Бенций ведет странные речи, из каковых выясняются не слишком приглядные подробности жизни обители
Рассказ Бенция звучал сбивчиво. И впрямь складывалось впечатление, будто он зазвал нас только чтобы удалить из скриптория, но, по-видимому от неспособности изобрести что-то убедительное, преподносил нам кое-какие осколки скрывавшейся от нас — и известной ему — истины.
Он объявил, что с утра был расположен запираться, однако теперь, по Зрелом размышлении, понимает, что Вильгельму надо знать истинную правду. Тогда, в пресловутой дискуссии о смехе, Беренгар упоминал "предел Африки". Что это такое? В библиотеке полно секретов, а особенно много книжек, никогда не выдаваемых для чтения монахам. Бенция задели за живое слова Вильгельма о рациональном пересмотре жизненных данностей. Он, Бенций, всегда был убежден,
что монаху-исследователю должно предоставляться право доступа ко всем книгам; он проклинал Суассонский совет, осудивший философа Абеляра, и, внимая его рассуждениям, мы постепенно убеждались, что этот молодой монах, страстно преданный своей науке, риторике, одержим мечтой о независимости и сильно мучается из-за ограничений, которыми монастырская дисциплина сковывает любознательный ум. Лично я никогда не был склонен доверять чересчур любопытным людям; но я понимал, что моему учителю это качество кажется самым похвальным — и он явно сочувствовал Бенцию и прислушивался к нему. Коротко говоря, Бенций заявил, что ему неизвестно, о каких там секретах шептались Адельм и Венанций с Беренгаром, однако он был бы очень не прочь, если бы жалостная участь этой пары помогла хотя бы отчасти расследовать тайный порядок управления библиотекой, и потому он не теряет надежды на то, что мой учитель, уже уцепившийся за оконечность нити, размотает клубок преступлений и отыщет хоть какую-нибудь возможность повлиять на Аббата, чтобы он ослабил те жестчайшие бразды, коими сдерживается тяга братьев к умственному своеволию, в то время как братья, добавил Бенций, прибывают сюда из самых отдаленных стран света, как прибыл и он сам, единственно для того, чтобы напитать пытливый рассудок чудесами, сохраняемыми в чреве библиотеки.
Думаю, что в этом Бенций был вполне откровенен и действительно ждал от расследования того, о чем говорил. Но одновременно он, как и предчувствовал Вильгельм, более всего был озабочен тем, чтобы к столу Венанция ему подобраться самым первым, и первым его обшарить, насыщая свое любопытство. И чтобы хоть ненадолго отвадить нас от стола, он понемногу выдавал довольно важные сведения.
Итак, Беренгара, как это было с некоторых пор известно большинству монахов, снедала нездоровая страсть к Адельму — страсть, на приверженцев которой пал Господен гнев в Содоме и в Гоморре. Такими словами обошелся в данном случае Бенций, очевидно из снисхождения к моему невинному малолетию. Однако каждый из тех, кому выпало провести отрочество и юность в монастырских стенах, знает, что даже при самой целомудренной жизни никуда не укроешься от разговоров об этой страсти, и нужна величайшая осторожность, чтобы упастись от коварства тех, кто способен на все, превратившись в рабов этой страсти. Будто не получал и я сам, несмышленым монашком, у себя в Мельке от одного пожилого собрата записочки с такими стихами, которые обычно у мирян принято посвящать дамам? Монашеские обеты удерживают нас и отвращают от того поместилища пороков, каково женское тело, — но нередко они же подталкивают нас к рубежу иных прегрешений. Могу ли я в конце концов таить и не признаваться самому себе, что и на мою собственную старость усердно покушается полуденный бес, и волнует меня в те минуты, когда рассеянно блуждавший взор упадает, в полумраке хора, на безусое личико послушника, гладкое и свежее, как у девочки?
Я рассказываю об этом не затем, чтобы подвергнуть сомнению давно совершенный мною выбор — подчинить свою жизнь монастырскому служению, — а затем, чтобы хотя бы отчасти оправдать грехопадение тех, кому ноша оказалась непосильна. Может быть, оправдать и мерзкое грехопадение Беренгара. Однако из рассказа Бенция выяснилось, что порочный монах добивался своего еще и самым недостойным из всех способов — вымогательством, — принудительно требуя от других того, к чему не допускали их совесть и честь.
Итак, с некоторых пор братья посмеивались, замечая нежнейшие взгляды Беренгара в сторону Адельма, который, по-видимому, был очень хорош. Адельм же, безраздельно влюбленный в работу, из которой единственной, надо думать, черпал наслаждение, очень мало интересовался страданиями Беренгара. Однако кто знает? Возможно, душа его в потайных глубинах и лежала к упомянутому бесчестью. Так или иначе, Бенций подслушал его беседу с Беренгаром. Тот намекал на некую тайну, которую Адельм жаждал узнать, и предлагал ему низостную сделку. Суть ее, полагаю, ясна и самому неискушенному читателю. Бенций свидетельствовал, что Адельм тогда ответил согласием, якобы даже с облегчением. Это выглядело — убеждал нас Бенций, — как если бы Адельм по существу и не желал иного, и радовался посторонней причине, оправдывавшей его падение и позволявшей утолить подавленную похоть. Таким образом — доказывал далее Бенций — тайна Беренгара определенно должна была состоять в некоем откровении науки; только тогда Адельм мог обольщаться, будто, поддаваясь плотскому греху, потворствует высшей потребности интеллекта — тяге к познанию. К тому же, с улыбкой добавил Бенций, он сам не раз переживал такие мучения любознательности, ради утоления которых согласился бы подчиниться чужим плотский желаниям, не разделяя их собственной плотью.
"Разве не бывает и у вас, — обратился он к Вильгельму, — таких минут, когда вы согласитесь на возбранные действия, лишь бы заполучить книгу, которую ищете годами?"
"Мудрый и добродетельный Сильвестр II в свое время отдал драгоценнейший небесный глобус за сочинение Стация или Лукана — не помню точно", — сказал Вильгельм. И рассудительно добавил: — "Но то небесный глобус, а не собственная честь".