— Пожалуйста, подвезите меня до Тынице, — сказал Прокоп.
Почтарь очень грустно покачал головой.
— Не могу, — не сразу ответил он.
— Но… почему же?
— Места нет, — резонно объяснил тот.
На глазах Прокопа от жалости к себе навернулись слезы.
— А далеко ли… пешком?
Почтарь, полный участия, подумал.
— Да около часу ходьбы.
— Но я. не могу идти! Мне надо к доктору Томешу, — возразил удрученный Прокоп.
Почтарь подумал еще.
— Вы… стало быть, пациент?
— Мне очень плохо, — пробормотал Прокоп; и действительно, он весь дрожал от слабости и холода.
Опять почтарь задумался и опять покачал головой.
— Да ведь никак не могу, — наконец произнес он.
— Я умещусь, я… мне бы только маленькое местечко, я…
На козлах молчание, только слышен хруст — почтарь почесывает усы. Потом, не говоря ни слова, он слез, повозился над постромками и молча ушел на станцию. Пассажир на козлах не шелохнулся.
Прокоп был так измучен, что опустился на уличную тумбу. "Не дойду, — с отчаянием думал он. — Останусь тут, пока… пока…"
Почтарь вернулся с пустым ящиком. Кое-как втиснул его на подножку козел, после чего долго и задумчиво разглядывал свое сооружение.
— Ну, полезайте, — сказал он потом.
— Куда?
— Куда… На козлы.
Прокоп очутился на козлах каким-то сверхъестественным образом, словно его вознесли небесные силы. Почтарь опять что-то делал с упряжкой, но вот он уселся на ящик, спустив ноги, и взял вожжи в руки.
— Но-о, — сказал он.
Лошадь — ни с места. Только дрогнула.
Тогда почтарь вытянул горлом тонкое, гортанное: "рррр!" Лошадь взмахнула хвостом и громко выпустила воздух.
— Рррр!
Тележка тронулась. Прокоп судорожно ухватился за низенькие поручни; он чувствовал, что удержаться на козлах — выше его сил.
— Рррр!
Казалось, высокий, раскатистый возглас гальванизирует старого конягу. Он бежал, прихрамывая, помахивая хвостом, и на каждом шагу явственно пускал ветры.
— Ррррррр!
Они ехали по аллее голых деревьев в черно-черной тьме, только прыгающая полоска света от фонаря скользила по дорожной грязи. Прокоп оцепеневшими пальцами сжимал поручни; он чувствовал, что уже не владеет своим телом, что ему нельзя падать, что он страшно ослабел. Какое-то освещенное окно, аллея, черные поля.
— Рррр!
Лошадь безостановочно пускала ветры и трусила рысцой, перебирая ногами неуклюже и неестественно — словно давно уже была мертвой.
Прокоп искоса глянул на своего спутника. Это был старик, с шарфом, повязанным вокруг шеи; он все время что-то жевал, откусывал, жевал и выплевывал. И Прокоп вспомнил, что уже видел это: отвратительное лицо из его сна, которое скрежетало съеденными зубами, ломая и выплевывая их по кусочкам. Это было удивительно и страшно.
— Ррррр!
Дорога петляет, взбирается на холмы и снова сбегает с них. Какая-то усадьба, лает собака, человек идет по дороге, здоровается: "Добрый вечер".
Домиков становится все больше. Тележка сворачивает с дороги, пронзительное "рррр!" обрывается, лошадь останавливается.
— Ну вот, доктор Томеш живет тут, — говорит почтарь.
Прокоп хотел что-то сказать — и не смог; хотел отпустить поручни — и не удалось, потому что пальцы его застыли в судороге.
— Приехали, говорю, — повторил почтарь.
Постепенно судорога ослабла, Прокоп слез с козел, охваченный неуемной дрожью. Отворил калитку, словно она была ему знакома, позвонил у дверей.
Внутри раздался яростный лай, и молодой голос крикнул: "Гонзик, тихо!"
Дверь открылась, и Прокоп, тяжело ворочая языком, спросил:
— Пан доктор дома?
Секундная пауза; потом молодой голос сказал:
— Входите.
Прокоп стоит в теплой комнате; на столе лампа, ужин, пахнет буковыми дровами. Старик в очках, сдвинутых на лоб, поднимается из-за стола, подходит к Прокопу:
— Ну-с, на что жалуетесь?
Прокоп мрачно вспоминает, что ему тут, собственно, понадобилось.
— Я… дело в том… Ваш сын дома?
Старик внимательно посмотрел на гостя.
— Нет. Что с вами?
— Ирка… Ирка… Я его друг… вот, принес ему… Я должен ему передать, — бормотал Прокоп, нащупывая в кармане запечатанный конверт. — Это очень важно… и.
— Ирка в Праге, — перебил его доктор. — Да сядьте, по крайней мере!
Прокоп несказанно удивился.
— Но он говорил… говорил, что едет сюда. Я должен ему отдать…
Пол под ним заходил ходуном, поплыл под ногами.
— Аничка, стул! — странным голосом крикнул доктор. Прокоп еще услыхал глухой вскрик и рухнул наземь. Его залила безграничная тьма — и потом уже ничего больше не было.
VII
Не было ничего; только временами словно разрывались пелены тумана и в разрыв выглядывал узор на стене, резной верх шкафа, уголок занавески или кусочек лепного карниза у потолка; а иной раз над ним склонялось лицо — он видел это лицо словно со дна колодца, но не мог разглядеть черты. С ним что-то делали; кто-то время от времени смачивал его пылающие губы, приподнимал беспомощное тело, но все снова тонуло в текучих обрывках сновидений; чудились какие-то пейзажи, орнаменты ковра, дифференциалы, огненные шары, химические формулы; лишь изредка что-то из этого хаоса всплывало на поверхность, становясь на миг более связным сном, чтобы тут же растечься в широкоструйном потоке беспамятства.
Наконец наступил момент, когда он очнулся, увидел над собой теплый, надежный потолок с лепным карнизом; отыскал глазами собственные худые, мертвенно бледные руки на пестром одеяле; потом обнаружил спинку кровати, шкаф и белую дверь; все было странно милым, тихим и уже знакомым. Он понятия не имел, где находится; попытался сообразить, но голова оказалась невозможно слабой, вес снова начало путаться, и он закрыл глаза, покорно отдаваясь отдыху.
Тихонько скрипнула дверь. Прокоп раскрыл глаза и сел на постели, словно его подняла какая-то сила.
А в дверях стоит девушка, такая тоненькая, высокая и светлая, ее ясные-ясные глаза выражают глубокое удивление, рот полуоткрыт, и она прижимает к груди белое полотно. Не шелохнется от растерянности, лишь взмахивает длинными ресницами, а розовый ротик начинает нерешительно, робко улыбаться.
Прокоп, сдвинув брови, усиленно подыскивает слова, но в голове полная пустота; и он беззвучно шевелит губами, наблюдая за девушкой каким-то строгим, вспоминающим взором.
— "Гунумай се, анасса*, - внезапно и невольно вырвалось у него, — теос ню тис э бротос эсси? Эй мен тис теос эсси, той уранон геурин эхусин, Артемиди, се эго ге, Диос курэ мегалойо, эйдос те мегетос тэ фюэн т'анхиста эисхо".
И дальше, стих за стихом, полились божественные слова привета, с которыми Одиссей обратился к Навзикае:
— "Руки, богиня иль смертная дева, к тебе простираю! Если одна из богинь ты, владычиц пространного неба, то с Артемидою только, великою дочерью Зевса, можешь сходна быть лица красотою и станом высоким; если ж одна ты из смертных, под властью судьбины живущих, то несказанно блаженны отец твой и мать, и блаженны братья твои, с наслаждением видя, как ты перед ними в доме семейном столь мирно цветешь, иль свои восхищая очи тобою, когда в хороводах ты весело пляшешь".
Девушка недвижно, словно окаменев, внимала привету на незнакомом языке; и на ее гладком лбу было написано такое смятение, глаза ее моргали так по-детски, так испуганно, что Прокоп удвоил усердие Одиссея, выброшенного на берег, сам лишь смутно понимая смысл слов.
— "Кейнос д'ау пери кери макартатос", — торопливо скандировал он. — Но из блаженных блаженнейший будет тот смертный, который в дом свой тебя уведет, одаренную веном богатым. Нет! Ничего столь прекрасного между людей земнородных взоры мои не встречали доныне; смотрю с изумленьем".
"Себас м'эхей эйсороонта".