От дома к дому переходил Аполлон Семенович и вдруг очутился у дома Тамары.
Аполлон Перепенчук прильнул к окну ее комнаты. Тамара лежала на диване и казалась спящей. Вдруг Аполлон Семенович, неожиданно для самого себя, постучал по стеклу пальцами.
Тамара вздрогнула, вскочила, прислушиваясь. Потом подошла к окну, стараясь в темноте узнать, кто стучал. Но не узнала и крикнула: «Кто?»
Аполлон Семенович молчал.
Она выбежала на улицу и, узнав его, повела в комнаты. Она стала сердито говорить, что не для чего ему приходить к ней, что все наконец кончено, что неужели ему недостаточно ее письменных извинений…
Аполлон Перепенчук смотрел на ее красивое лицо и думал, что незачем ей говорить о том, что не она виновата, а он виноват, что он не так жил, как нужно, – она не поймет и не захочет понять, оттого что в этом у ней была какая-то радость и, может быть, гордость.
И он хотел уж уходить, но вдруг что-то остановило его. Он долго стоял посреди комнаты, напряженно думая, странное успокоение пришло к нему. И он, оглядев комнату Тамары, бессмысленно улыбаясь, вышел.
Он вышел на улицу, прошел два квартала, надел фуражку. Остановился.
– Что такое?
В тот момент, когда он стоял в ее комнате, какая-то счастливая мысль мелькнула в его уме. Он забыл ее… Какая-то мысль, исход какой-то, от которого на мгновение стало ясно и спокойно.
Аполлон Перепенчук стал вспоминать каждую мелочь, каждое слово. Не уехать ли? Нет… Не поступить ли в письмоводители? Нет… Он забыл.
Тогда он бросился опять к ее дому. Да, конечно, он должен сейчас, сию минуту, проникнуть в ее дом, в комнату ее и там, придя на старое место, вспомнить эту проклятую мысль.
Он подошел к двери. Хотел постучать. Но вдруг заметил – дверь открыта. За ним не заперли. Он тихо прошел по коридору, никем не замеченный, и остановился на пороге Тамариной комнаты.
Тамара плакала, ничком уткнувшись в подушки. В руке она держала его фотографию, его – Аполлона Перепенчука.
Пусть на этом месте читатель плачет, сколько ему угодно, – автору все равно, ему ни холодно, ни жарко. Автор бесстрастно переходит к дальнейшим событиям.
Аполлон Перепенчук посмотрел на Тамару, на карточку в ее руке, на окно, на цветок, на вазочку с пучком сухой травы и вдруг вспомнил.
– Да!
Тамара вскрикнула, увидав его. Он бросился прочь, стуча сапогами. За ним бежал кто-то из кухни.
Аполлон Семенович выбежал на улицу. Пошел быстро по Проломной. Потом побежал. Провалился в рыхлый снег. Упал. Встал. Опять побежал.
– Вспомнил!
Он бежал долго, задыхаясь. Уронил фуражку и, не стараясь ее найти, бросился дальше. В городе было тихо. Ночь. Перепенчук бежал.
И вот уже окраина города. Слобода. Заборы. Семафор. Будки. Канава. Полотно.
Аполлон Перепенчук упал. Пополз. И, уткнувшись в рельсы, лег.
– Вот эта мысль.
Он лежал в рыхлом снегу. Сердце его переставало биться. Ему казалось, что он умирает.
Кто-то с фонарем прошел два раза мимо него и, снова вернувшись, пихнул его ногой в бок.
– Ты чего? – сказал мужик с фонарем. – Чего лег?
Перепенчук молчал.
– Чего лег? – с испугом повторил мужик. Фонарь в его руке дрожал.
Аполлон Семенович поднял голову. Сел.
– Люди добрые… Люди добрые… – сказал он.
– Какие люди? – тихо сказал мужик. – Да ты чего задумал-то? Пойдем-кось в будку. Я здешний… Стрелочник…
Мужик взял его под руку и повел в сторожку.
– Люди добрые… Люди добрые… – бормотал Перепенчук.
Вошли в сторожку. Душно. Стол. Лампа. Самовар. За столом сидел мужик в расстегнутой поддевке. Баба щипцами крошила сахар.
Перепенчук сел на лавку. Зубы его стучали.
– Ты чего лег-то? – спросил опять стрелочник, подмигивая мужику в поддевке. – Не смерти ли захотел? Или рельсину, может, открутить хотел? А?
– А чего он? – спросил мужик в поддевке. – Лег, что ли, на рельсы?
– Лег, – сказал стрелочник. – Я иду с фонарем, а он <…> лежит, как маленький, уткнувшись харей в самую то есть рельсину.
– Гм, – сказал мужик в поддевке, – сволочь какая.
– Подожди, – сказала баба, – не ори на него. Видишь, трясется человек. Не из радости трясется. На-кось чайку, попей.
Аполлон Перепенчук, стуча по стакану зубами, выпил.
– Люди добрые…
– Обожди, – сказал стрелочник, снова подмигивая и для чего-то толкая под бок мужика в поддевке. – Дай-кось я его спрошу по порядку.
Аполлон Семенович сидел неподвижно.
– Отвечай по порядку, как на анкете, – строго сказал стрелочник. – Фамилия?
– Перепенчук, – сказал Аполлон Семенович.
– Так, – сказал мужик. – Не слыхал.
– Лет от роду?
– Тридцать два.
– Зрелый возраст, – сказал мужик, чему-то радуясь. – А мне пятьдесят первый, значит… Возраст все-таки… Безработный?
– Безработный…
Стрелочник усмехнулся и снова подмигнул.
– Эта худа, – сказал он. – Ну, а ремесло какое понимаешь? Знаешь ли какое ремесло?
– Нет…
– Эта худа, – сказал стрелочник, покачав головой. – Как же это, брат, без рукомесла-то жить? Это, я тебе скажу, немыслимо худа. Человеку нужно непременно понимать рукомесло. Скажем, я – сторож, стрелочник. А теперь, скажем, поперли меня, сокращенье там или что иное… Я от этого, братишка, не пропаду. Я сапоги знаю работать. Буду я работать сапоги, рука сломалась – мне и горюшка никакого. Буду-ка я зубами веревки вить. Вот она какое дело. Как же это можно без рукомесла. Нипочем не можно… Как же существуешь-то?
– Из дворян, – усмехнулся мужик в поддевке. – Кровь у них никакая… Жить не могут. В рельсы ткаются.
Аполлон Перепенчук встал и хотел уйти из будки. Сторож не пустил, сказал:
– Сядь. Я тебя сейчас великолепно устрою.
Он подмигнул мужику в поддевке и сказал:
– Вася, ты бы его присобачил по своему делу. Дело у тебя тихое, каждый понимать может. Что ж безработному человеку гибнуть?
– Пущай, – сказал мужик, застегивая поддевку, – это можно: приходи-ка ты, гражданин, на Благовещенское кладбище. Спроси заведующего. Меня то есть.
– Да пущай он с тобой пойдет, Вася, – сказала баба. – Мало ли что случится.
– А пущай! – сказал мужик, вставая и надевая шапку. – Идем, что ли. Прощайте.
Мужик вышел из будки вместе с Аполлоном Перепенчуком.
7
Аполлон Семенович Перепенчук вышел в третий и последний период своей жизни – он вступил в должность нештатного могильщика. Почти год Аполлон Семенович проработал на Благовещенском кладбище. Он снова чрезвычайно переменился.
Он ходил теперь в желтых обмотках, в полупальто, с медной бляхой на груди – № 3. От спокойного, бездумного лица его веяло тихим блаженством. Все морщины, пятна, угри и веснушки исчезли с его лица. Нос принял прежнюю форму. И только глаза порою пристально и не мигая останавливались на одном предмете, на одной точке этого предмета, ничего больше не видя и не замечая.
В такие минуты Аполлон думал, вернее – вспоминал свою жизнь, свой пройденный путь, и тогда спокойное лицо его мрачнело. Но воспоминанья эти шли помимо его воли – он не хотел думать и гнал от себя все мысли. Он сознавал, что ему не понять, как надо было жить и какую ошибку он совершил в своей жизни. Да и была ли эта ошибка? Может быть, никакой ошибки и не было, а была жизнь, простая, суровая и обыкновенная, которая только двум или трем человекам из тысячи позволяет улыбаться и радоваться.
Однако все огорчения были теперь позади. И счастливое спокойствие не покидало больше Аполлона Семеновича. Теперь он всякое утро аккуратно приходил на работу с лопатой в руках и, копая землю, выравнивая стенки могил, проникался восторгом от тишины и прелести новой своей жизни.
В летние дни он, проработав часа два подряд, а то и больше, ложился в траву или на теплую еще, только что вырытую землю и лежал не двигаясь, смотря то на перистые облака, то на полет какой-нибудь пташки, то просто прислушивался к шуму благовещенских сосен. И, вспоминая свое прошлое, Аполлон Перепенчук думал, что никогда за всю свою жизнь он не испытывал такого умиротворения, что никогда он не лежал в траве и не знал и не думал, что только что вырытая земля – тепла, а запах ее слаще французской пудры и гостиной. Он улыбнулся тихой, полной улыбкой, радуясь, что он живет и хочет жить.