Если говорить в целом, то он сожалел тут о своей уступчивости вообще, о недостатке жестокости и самообладания, что и привело его, как он полагал, к краху, после того как он был так близок к своему триумфу, – и в этом последнем документе он свидетельствует сам о столь присущем ему безальтернативном радикализме. Только в одном пункте он всегда оставался верен себе: «Я боролся с евреями с открытым забралом, начало войны было последним предупреждением им… [708].» Что же касается остального, то он сожалел, что не обошелся более безжалостно с немецкими консерваторами, что в Испании поддержал не коммунистов, а Франко, аристократию и церковь, а во Франции не использовал возможности для освобождения рабочего класса из рук «ископаемой буржуазии». Повсюду, говорил он, следовало бы разжечь пламя восстания колониальных народов, провозгласить пробуждение угнетаемых и эксплуатируемых наций, подтолкнуть к бунту египтян, иракцев, весь Ближний Восток, с ликованием встретивший немецкие победы, – так что не из-за его агрессивности и его ненасытности гибнет сейчас рейх, а из-за его неспособности к радикализму, из-за его моральной скованности: «подумать только, какие были у нас возможности!» – говорил он удрученно. Хью Р. Тревор-Роупер скажет о «характерной ясности», с которой Гитлер в этих разговорах с самим собой осмысливает шанс и крушение своей идеи мирового господства по такому принципу: он сознавал, что над Европой господствовать могла только такая континентальная держава, которая бы контролировала западную часть России, черпала резервы из Азии и одновременно взяла бы на себя роль защитницы колониальных народов, чего можно было бы достичь соединением политической революции и лозунгами социального освобождения. Он знал также, что его борьба с Советским Союзом и была борьбой именно за этот шанс. Решающим в этом противоборстве явилось то, что Гитлер не вел его со всей последовательностью революционной войны, он пошел на это противоборство в союзе с традиционными дипломатами и военными старой школы, с помехой в виде дружбы с Муссолини, и ни от того, ни от другого он так и не сумел освободиться. Его радикализм оказался недостаточным, он позволил себе слишком много буржуазных сантиментов, буржуазной половинчатости, сам оказался с червоточиной – таким был результат его размышлений: «Жизнь не прощает слабости» [709].
Решение покончить счеты с жизнью было принято в ночь с 28 на 29 апреля. Около 22 часов, когда Гитлер беседовал с бароном фон Граймом, их разговор был прерван слугой Гитлера Хайнцем Линге, который передал ему сообщение агентства Рейтер, что рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер вступил в контакт со шведским графом Бернадоттом на предмет переговоров о капитуляции на Западном фронте.
Потрясение, последовавшее за этим известием, было для его души более сильным, чем все испытания последних недель. Гитлер всегда считал Геринга оппортунистом и коррумпированным человеком: поэтому измена рейхсмаршала явилась лишь подтверждением предугадывавшегося разочарования; напротив, поведение Гиммлера, всегда называвшего своим девизом верность и гордившегося своей неподкупностью, означало крах принципа. Для Гитлера это был самый тяжелый удар, который только можно было себе представить. «Он бесновался, как сумасшедший, – описывала дальнейший ход событий Ханна Райч, – лицо его стало багрово-красным и изменилось почти до неузнаваемости» [710]. Но в отличие от предыдущих приступов силы на этот раз очень скоро отказали ему и, сопровождаемый Геббельсом и Борманом, он удалился для беседы за закрытыми дверями.
И снова, приняв одно решение, он принял вместе с ним и все остальные. Для удовлетворения своей жажды мести он приказал сперва подвергнуть короткому допросу Фегеляйна, которого считал соучастником Гиммлера, а затем расстрелять его, что и было сделано его охранниками в саду рейхсканцелярии. После этого он разыскал Грайма и приказал ему попытаться выбраться из Берлина и арестовать Гиммлера. Никаких возражений он не слушал. «Предатель не может быть моим преемником на посту фюрера, – сказал он. – Позаботьтесь, чтобы он им не стал!» [711] Затем он занялся улаживанием своих личных дел.
Было приказано спешным образом подготовить помещение для совещаний к проведению брачной церемонии. Из находившегося поблизости подразделения фолькештурма вызвали некоего начальника управления по делам гау, которого звали Вальтер Вагнер, и попросили его зарегистрировать брак фюрера с Евой Браун. Свидетелями на бракосочетании были Геббельс и Борман. Обе брачующиеся стороны выразили просьбу, чтобы, с учетом особых обстоятельств, бракосочетание было проведено по законам военного времени, то есть незамедлительно; они заявили, что имеют безупречное арийское происхождение, а также не страдают наследственными болезнями, и в брачном протоколе отмечено, что их просьба удовлетворяется, и заявление «проверено и признано надлежаще обоснованным». После чего Вагнер, как следует из того же документа, обратился к брачующимся со следующими словами:
«Теперь я перехожу к торжественному акту бракосочетания. В присутствии вышеназванных свидетелей… я спрашиваю Вас, мой фюрер Адольф Гитлер, согласны ли вы вступить в брак с фрейлейн Евой Браун. В таком случае прошу Вас ответить «да».
Теперь я спрашиваю Вас, фрейлейн Ева Браун, хотите ли Вы вступить в брак с моим фюрером Адольфом Гитлером. В таком случае прошу Вас ответить «да».
После того, как теперь оба брачующихся изъявили свое желание вступить в брак, я в соответствии с законом объявляю о заключении брака».
Затем участники церемонии поставили свои подписи в свидетельстве, новобрачная была так взволнована, что начала подписываться своим девичьим именем, но тут же зачеркнула начальную букву «Б» и написала: «Ева Гитлер, урожд. Браун». После чего все перешли в личные покои Гитлера, где собрались секретарши, кухарка – фрейлейн Манциали, готовившая Гитлеру диетические блюда, а также несколько адъютантов, ' чтобы немножко выпить и меланхолически повспоминать о былых временах.
Кажется, что с этого момента все события и управление ими вышли из-под влияния Гитлера: можно предположить, что заключительный акт он хотел инсценировать как зрелище более грандиозное и катастрофическое, с большей затратой пафоса, стиля и страха. Вместо этого то, что теперь происходило, создавало впечатление удивительной беспомощности, импровизации, словно он, помня о многих подобных чуду поворотах в своей жизни, вплоть до того самого момента никогда и не думал всерьез о возможности непоправимого конца. Во всяком случае, ужасная идея этой свадьбы для двойного самоубийства – словно он боялся некоего незаконного смертного одра – свидетельствует о тривиальном уходе и демонстрирует, насколько же он был опустошенным и впрямь утратившим свою страсть к эффектам, даже если и пробуждавшая вагнеровские мотивы ассоциация с объединяющей смертью могла еще придать в его глазах этому событию примиряющую черту трагического крушения. Но что бы ни связывалось еще с его именем, – это был конец, который разоблачал миф.
Возможно, теперь он расставался с чем-то большим, нежели с режиссурой жизни, которая всегда понималась им как исполнение каких-либо ролей. Ибо несмотря на все привходящие обстоятельства это бракосочетание знаменовало собой, если рассматривать его в ином аспекте, еще и некую примечательную цезуру: оно явилось не только жестом признательности по отношению к единственному существу, которое, как однажды заметил Гитлер, помимо овчарки Блонди, оставалось верным ему до конца, – скорее, оно означало также и определенный акт окончательного отречения. Будучи фюрером, – об этом он говорил не раз, – он не имел права быть женатым, мифологическое представление, которое он вкладывал в понятие «фюрер», не выносило никаких человеческих черт; и вот теперь он распрощался с этой амбицией, и здесь можно предположить, что он уже не верил в то, что национал-социализм будет продолжать жить. И он действительно заявил своим гостям, что идея скончалась и не оживет больше никогда [712]. После чего он оставил общество, чтобы в одной из соседних комнат продиктовать свою последнюю волю.