В целом можно отметить, что и в культурной сфере унификация проходила без протестов, без признаков действенного сопротивления. Только протестантская церковь смогла, хотя и ценой раскола, дать отпор открытому захвату власти, в то время как воля к отпору у католической церкви, епископы которой поначалу нападали на национал-социализм в резких заявлениях о борьбе с ним и официально осуждали его, потеряла почву под ногами в результате начатых Гитлером переговоров о конкордате со всеми их обещаниями и мнимыми уступками, прежде чем она нашла в себе силы выступить с запоздалым сопротивлением, которое тормозилось слишком многими тактическими ограничениями. При этом псевдохристианское святошество режима оказало воздействие на представителей обеих конфессий, и сам Гитлер умел, постоянно взывая к Всевышнему или «провидению», создать впечатление человека с богобоязненным складом ума.
Готовность к сопротивлению ослаблялась ещё и тем, что часть национал-социалистических постулатов, начиная от борьбы с «безбожным марксизмом», «вольнодумством» и «упадком нравов» и вплоть до вердикта «искусству вырождения», была вполне знакома многим верующим, поскольку пёстрая национал-социалистическая идеология в известном плане была «сама производным христианских убеждений и частью настроений и идеологий, которые сформулировались в христианской общинной жизни в противостоянии с непонятным или вызывающим неприятие окружающим миром и современным развитием».[471]
И в университетах проявилась лишь слабая воля к самоутверждению, которая вскоре погасла в результате апробированного взаимодействия «спонтанных» выражений воли низов с последующим административным актом сверху, но в целом режим так быстро и легко «скрутил» интеллектуалов, профессоров, деятелей искусства и писателей, что возникают сомнения в справедливости распространённого тезиса, согласно которому самыми слабыми звеньями перед лицом натиска национал-социализма оказались высший офицерский корпус или крупная промышленность. В течение нескольких месяцев на добившийся признания и обхаживающий обладателей звучных имён режим изливался непрестанный дождь заверений в лояльности без всяких на то усилий со стороны новой власти.
Уже в начале марта и затем в мае несколько сотен вузовских преподавателей всех специальностей публично заявили о поддержке Гитлера и нового правительства, под «клятвой верности немецких поэтов народному канцлеру Адольфу Гитлеру» стояли такие имена, как Биндинг, Хальбе, фон Мало, Понтен и фон Шольц, другое обращение было подписано такими авторитетнейшими учёными, как Пиндер, Зауэрбрух и Хайдеггер.
Параллельно с этим было множество индивидуальных выражений одобрения. Герхард Гауптман, которого Геббельс целые годы издевательски титуловал «профсоюзным Гёте», выступил со статьёй, заголовок которой был придуман редакцией, но тем не менее отражал его позицию: «Я говорю „Да!“ Ханс Фридрих Блунк свёл ожидания, связанные с началом новой эры, к формуле: „Смирение перед богом, честь рейху, расцвет искусств“, в то время как историк литературы Эрнст Бертрам сочинил „заклинание огня“ для того акта сожжения книг, где нашли свой конец произведения его друга Томаса Манна: „Отбросьте, что вас смущает /Прокляните, что вас соблазняет, /Что возникло без чистой воли!/ В огонь то, что вам угрожает!“ Даже Теодор В. Адорно находил в положенном на музыку цикле стихов Бальдура фон Шираха „сильнейшее воздействие“, провозглашённого Геббельсом „романтического реализма“.[472]
А тем временем только за первые недели новой власти страну покинули 250 известных учёных, другие подвергались частым притеснениям, запретам на профессию или издевательским административным придиркам. Представителям питавшего амбиции в области культуры режима скоро пришлось признать, что первое «лето искусств» в Германии являет собой скорее картину поля битвы, чем зреющего урожая.[473]
Начиная с августа 1933 года серией уведомлений сообщалось, что имперский министр внутренних дел лишил гражданства многих деятелей искусства, писателей и учёных, в том числе Лиона Фейхтвангера, Альфреда Керра, Генриха и Томаса Маннов, Анну Зегерс, Теодора Пливье и Альберта Эйнштейна. Но оставшиеся, «не ломаясь», заняли освободившиеся места в академиях и на праздничных банкетах, стыдливо делая вид, что не замечают трагедию изгнанных и запрещённых. К кому бы режим не обращался – все шли служить ему: Рихард Штраус, Вильгельм Фуртвенглер, Вернер Краус, Густав Грюндгенс – конечно, не все из слабости или приспособленчества, может быть, их увлекли за собой порыв захвата власти, чувство национального подъёма, которое пробуждало почти непреодолимую потребность встать в строй со всеми, самому «унифицировать» себя. Другими руководило намерение укрепить позитивные силы в «великом народном движении, устремлённом к возвышенным идеалам» национал-социализма, взять под свою мудрую опеку честных, но примитивных нацистских драчунов, сублимировать их первобытную энергию, придать утончённость «преследующим самые добрые намерения, но ещё сырым идеалам „человека из народа“ Адольфа Гитлера» и таким способом «показать впервые самим национал-социалистам», что действительно кроется в их тёмном порыве, и тем самым создать возможность возникновения «более совершенного» национал-социализма»[474]. Часто встречающаяся в революционную эпоху надежда, что удастся предотвратить худший вариант, причудливо сочеталась с представлением, согласно которому великая сцена национального братания даёт неповторимый шанс внести духовность в «грязную политику». Гораздо вероятнее, что именно в таких интеллектуальных иллюзиях, а не в трусости и приспособленчестве, которые тоже были распространены, заключается специфическая немецкая преемственность национал-социализма.
Но наше понимание происшедшего будет не полным, если мы не примем во внимание доминирующее ощущение эпохального поворота. Никогда не закрывавшийся вопрос о корнях успеха откровенно антидуховного гитлеровского движения находит ответ в среде писателей, профессоров и интеллектуалов не в последнюю очередь в антидуховной тенденции самой эпохи.
Над временем властвовало широкое антирационалистическое настроение, которое противопоставляло духу как «самой неплодотворной из всех иллюзий» «исконные силы жизни» и предвещало конец господству разума. В Германии его прежде всего порождала реальная действительность республики, которая своей трезвостью и эмоциональной скудостью, казалось, с предельной ясностью подтверждала несостоятельность рациональных принципов. Даже Макс Шелер истолковал в докладе 20-х годов иррациональные движения времени как процесс «оздоровления», «систематичный бунт инстинктов в человеке нового века против утрированной интеллектуальности наших отцов», отмежевавшись, правда, от тех, кто пренебрежительно относится к духу[475]; как политический прорыв в ходе этого процесса и понимали в основном победу гитлеровского движения – как самое последовательное осуществление в политическом пространстве склонностей к бегству в псевдорелигию, ненависти к цивилизации и «отвращения к мудрствованиям познания». Именно этим национал-социализм оказывал соблазнительное воздействие на многих интеллектуалов в изолированности своего книжного мира, жаждавших братания с массами, приобщения к их жизненной силе, целостности и исторической действенности.
Слабостью было также антипросвещенческое настроение времени, а склонность к нему – общеевропейским явлением. В то время, как обладавший сильным национальным чувством консервативный писатель Эдгар Юнг заявил о своём «уважении к примитивности народного движения, к боевой силе победивших гауляйтеров и штурмфюреров», не кто иной, как Поль Валери находил «очаровательным, что нацисты так беспредельно презирают духовность»[476]. В наиболее впечатляющем виде весь набор мотивов – заблуждений, надежд, самоискушений – предстаёт в знаменитом письме поэта Готфрида Бенна, адресованном эмигрировавшему Клаусу Манну: