И всё же было бы ошибкой видеть в этом рассчитанном разгуле, этом сексуальном суррогате весь секрет ораторских успехов Гитлера. Скорее, и здесь дело было опять-таки в странной, но для него столь характерной смеси беспамятства и расчёта. Стоя в свете прожекторов, бледный, жестикулирующий, громко и хрипло бросающий в зал брань, слова обвинения и ненависти, Гитлер все же постоянно очень точно контролировал свои эмоции, и вся его иступленность не мешала ему точно отмеривать долю инстинктивного в своих речах. Снова мы имеем здесь дело с двойственностью, пронизывавшей все его поведение и составлявшей одну из основ его натуры: это накладывало свой отпечаток и на его ораторскую тактику не меньше, чем на тактику «легальности», а впоследствии на методы завоевания власти или внешнеполитические манёвры. Даже самый режим, который он создал, воспринял эту его черту и был однажды прямо так и назван «двойным государством».[249]
Триумфы этого периода отличались от побед прежних лет как раз явно растущей долей обдуманной рациональности в искусстве овладения аудиторией и расширенным применением хорошо отработанных приёмов. Успех Гитлера по-прежнему основывался на том, что он всякий раз доходил до крайней точки, только теперь он стал радикальнее не только в эмоциях, но и в рациональном расчёте. Ещё в одной из речей в августе 1920 г. он сказал, что его задача – исходя из трезвой оценки, «будить, будоражить и разжигать инстинктивное начало»[250]. Это позволяет понять, в чём он видел секрет своих тогдашних массовых успехов. Но только теперь, в неизмеримо более острой обстановке мирового экономического кризиса, это трезвое понимание позволило ему найти и применить в своей агитации смелые стилевые методы для достижения той психологической «капитуляции», которую он называл целью любой пропаганды. При планировании гитлеровских кампаний для случайностей места не оставалось, всякая деталь, как выражался Геббельс, «была заорганизована до конца»: маршрут, наращивание числа людей, обслуживающих мероприятие, численность участников каждого собрания, точно определяемое соотношение добровольцев и публики как таковой или, для усиления эффекта ожидания, намеренное затягивание момента появления самого Гитлера с помощью режиссёрских мизансцен вроде выноса знамён, звуков маршей и экстатических криков «Хайль Гитлер!», – а затем внезапное появление оратора в свете вспыхивающих прожекторов перед толпой, уже искусно подогретой, жаждущей зрелища и внутренне готовой к вихрю восторга. Когда-то, на заре существования партии, Гитлер устроил митинг в первой половине дня и не сумел установить никакой связи, «ни малейшего контакта» со слушателями, «что повергло его в глубочайшее уныние». С тех пор он назначал все мероприятия только на вечерние часы и придерживался этого правила по возможности даже во время полётов по Германии, хотя из-за наращивания числа выступлений приходилось ужимать и без того сжатые сроки проведения митингов до нескольких часов, что доставляло немало трудностей. Ему случалось и запаздывать к назначенному часу, как, например, при полёте в Штральзунд, куда он прибыл на митинг около половины третьего ночи. Но 40-тысячная толпа прождала его почти семь часов, и когда он окончил свою речь, уже занималось утро. Такое же значение, как времени, он придавал и месту. «Таинственная магия» затемнённого байрёйтского фестивального театра во время представления «Парсифаля» или же «искусственно созданный и всё же таинственный полумрак католических церквей» были, как он сам признавал, почти непревзойдёнными моделями психогенных помещений, которые уже заранее подготавливают аудиторию к работе пропагандиста «по ограничению свободы воли людей».[251]
«Ибо истинно говорю вам, – возвестил Гитлер в обычном для него проповедническом тоне, – каждое собрание – это противоборство двух противоположных сил»; в его понимании природы таких противоборств агитатору были дозволены любые средства. Каждое из его рассуждений должно было служить «отключению мышления», «суггестивному параличу», созданию «состояния готовности к фанатическому самопожертвованию». Массовое собрание и само было в не меньшей степени, чем помещение, время, маршевая музыка и световые эффекты, оружием психотехнического ведения борьбы. Когда человек, пояснял Гитлер, «со своего места работы или с большого завода, где он кажется себе совсем маленьким, впервые приходит на массовое собрание и видит вокруг себя многие тысячи единомышленников; когда он, этот ищущий индивид, подпадает под мощное, пьянящее воздействие суггестивного воодушевления трех-четырех тысяч человек; когда видимый успех и согласие тысяч подтверждают в нём сомнение в правильности его прежних убеждений – тогда он подпадает под волшебное влияние того, что мы называем внушением. Желания и устремления, но также и сила тысяч людей накапливаются в каждом из них. Человек, пришедший на такое собрание полным сомнений и колебаний, покидает его, будучи внутренне гораздо более сильным: он стал членом некоего сообщества».[252]
Гитлер считал, что его режиссёрские находки и демагогические фразы, в которых, как он хвастливо заявлял, «учтены все человеческие слабости», прямо-таки с «математической точностью» обречены на успех. Во время своего первого полёта по Германии он после речи в Герлице случайно открыл для себя, какое магическое воздействие на десятки тысяч напряжённо всматривающихся людей оказывает зрелище освещённого самолёта на фоне ночного неба[253]; он снова и снова стал прибегать уже намеренно к этому приёму, чтобы вызвать в людях то настроение жертвенности и жажды вождя, которому он потакал, предлагая себя в качестве идола и кумира. Он, не таясь, публично возносил хвалу всевышнему за то, что тот дал движению людей, проливавших кровь, и мучеников. После первого поражения на президентских выборах Гитлер упрекал партийную печать в том, что она «скучна, монотонна, лишена самостоятельности мысли и всякого подобия темперамента», и сердито спрашивал, как она пропагандистски использовала смерть многих штурмовиков. Один из очевидцев вспоминал слова Гитлера о том, что наших мёртвых товарищей «похоронили под звуки барабанов и флейт, а партийные газетёнки написали об этом напыщенно, жалобно и нудно. Почему в витринах редакций партийных газет не показали народу покойников, их раздроблённые черепа, их исполосованные ножами окровавленные рубахи? Почему сами газеты не воззвали к народу у гробов, не призвали его к мятежу, к восстанию против убийц и их закулисных покровителей, вместо того, чтобы публиковать прописные истины, жалкие и политически половинчатые? Для матросов броненосца „Потёмкин“ достаточно было скверной жратвы, чтобы совершить революцию, а нас и смерть наших товарищей не подвигает на национальную борьбу за освобождение».[254]
Однако снова и снова все его мысли, вся его любовь к психологии обращаются к массовым митингам, которые «воспламеняли в жалком, маленьком человеке гордое сознание того, что пусть он и червь, однако он – часть большого дракона, от огненного дыхания которого однажды погибнет в пламени ненавистный буржуазный мир»[255]. Ход мероприятия основывался на неизменном тактическом и литургическом ритуале, который по мысли Гитлера должен был все больше подчёркивать значимость и эффектность его появления перед публикой. Пока знамёна, маршевые ритмы и крики ожидания погружали массы в состояние предпраздничной суматохи, сам он, нервничая, сидел в гостинице или каком-либо партийном помещении, беспрерывно пил минеральную воду и выслушивал частые донесения о настроении в зале. Нередко он давал ещё несколько полезных указаний или подсказывал особо тщательно сформулированные сообщения для передачи в зал. Только когда нетерпение масс грозило снизиться, а искусственно подогреваемая лихорадочная жажда слияния схлынуть, он отправлялся в путь.