Случилось, что отец пошел со мною в город, в баню. Стояла глубокая осень, была гололедица. Отец поскользнулся, упал и вывихнул ногу себе. Кое-как добрались до дома, – мать пришла в отчаяние:
– Что с нами будет, что будет? – твердила она убито.
Утром отец послал ее в управу, чтоб она рассказала секретарю, почему отец не может явиться на службу.
– Пускай пришлет кого-нибудь увериться, что я взаправду болен! Прогонят, дьяволы, пожалуй…
Я уже понимал, что если отца прогонят со службы – положение наше будет ужасно, хоть по миру иди! И так уж мы ютились в деревенской избушке, за полтора рубля в месяц. Очень памятен мне страх, с которым отец и мать произносили слова:
– Прогонят со службы!
Мать пригласила знахарей, людей важных и жутких, они мяли ногу отца, натирали ее какими-то убийственно пахучими снадобьями, даже, помнится, прижигали огнем, но все-таки отец очень долго не мог встать с постели.
Этот случай заставил родителей покинуть деревню, и, чтобы приблизиться к месту службы отца, мы переехали в город на Рыбнорядскую улицу, в дом Лисицына, в котором отец и мать жили раньше и где я родился в 1873 году.
Мне не понравилась шумная, грязноватая жизнь города. Мы помещались все в одной комнате – мать, отец, я и маленькие брат с сестрой. Мне было тогда лет шесть-семь.
Мать уходила на поденщину мыть полы, стирать белье, – а меня с маленькими запирала в комнате на целый день с утра до вечера. Жили мы в деревянной хибарке, и – случись пожар, – запертые, мы сгорели бы. Но все-таки я ухитрился выставлять часть рамы в окне, мы все трое вылезали из комнаты и бегали по улице, не забывая вернуться домой к известному часу. Раму я снова аккуратно заделывал, и все оставалось шито-крыто.
Вечером, без огня, в запертой комнате было страшно, особенно плохо я чувствовал себя, вспоминая жуткие сказки и мрачные истории Кирилловны, – все казалось, что вот явится Баба-яга или кикимора. Несмотря на жару, мы все забивались под одеяло и лежали молча, боясь высунуть головы, задыхаясь. И когда кто-нибудь из троих кашлял или вздыхал, мы говорили друг другу:
– Не дыши, тише!
На дворе – глухой шум, за дверью – осторожные шорохи… Я ужасно радовался, когда слышал, как руки матери уверенно и спокойно отпирают замок двери.
Эта дверь выходила в полутемный коридор, который был «черным ходом» в квартиру какой-то генеральши. Однажды, встретив меня в коридоре, генеральша ласково заговорила со мною о чем-то и потом осведомилась, – грамотный ли я?
– Нет.
– Вот, заходи ко мне, сын мой будет учить тебя грамоте!
Я пришел к ней, и ее сын, гимназист лет шестнадцати, сразу же – как будто он давно ждал этого, – начал учить меня чтению. Читать я выучился довольно быстро, к удовольствию генеральши, и она стала заставлять меня читать ей вслух по вечерам. Но тут началось что-то необъяснимое: прочитав страницу, я никак не мог сообразить, – куда перевернуть ее? Перекладывал ее туда, сюда и снова начинал читать только что прочитанное. Генеральша очень убедительно объясняла, как следует перевертывать страницы книг, мне казалось, что я усвоил эту мудрость, но, дойдя до последней строки, снова почему-то перевертывал левую страницу назад, а правую – дважды, так, что она ложилась перед моими глазами прочитанной стороною.
Однажды генеральшу рассердила эта странность и, в сердцах, дама обругала меня болваном. Но и это не помогло ей: дочитав страницу до конца, я все-таки не знал, куда ее повернуть, и горько разрыдался. Мне кажется, что ни раньше, ни после я не плакал так горестно. Эти слезы, видимо, тронули генеральшу, и она сказала мне:
– Довольно читать!
С той поры я перестал ходить к ней.
Вскоре мне попала в руки сказка о Бове Королевиче, – меня очень поразило, что Бова мог простою метлой перебить и разогнать стотысячное войско.
«Хорош парень! – думал я. – Вот бы мне так-то!»
Возбужденный желанием подвига, я выходил на двор, брал метлу и яростно гонял кур, за что куровладельцы нещадно били меня.
Читать нравилось мне, и я прочитывал всякую печатную бумагу, какая попадалась на глаза мои. Однажды, взяв поминанье, я прочитал в нем:
«О здравии: Иераксы, Ивана, Евдокии, Феодора, Николая, Евдокии…»
Иван и Евдокия – отец, мать; Федор – это я. Николай и Евдокия брат и сестра.
Но что такое – Иераксы?
Неслыханное имя казалось мне страшным, носителя его я представлял себе существом необыкновенным, – наверное, это разбойник или колдун, а может быть, и еще хуже…
Набравшись храбрости, я спросил отца:
– Папа, это кто – Иераксы?
Отец рассказал мне кратко и памятно:
– До восемнадцати лет я работал в деревне, пахал землю, а потом ушел в город. В городе я работал все, что мог: был водовозом, дворником, пачкался на свечном заводе, наконец, попал в работники к становому приставу Чирикову в Ключищах, а в том селе, при церкви, был пономарь Иеракса, так вот он и выучил меня грамоте. Никогда я не забуду добро, которое он этим сделал мне! Не забывай и ты людей, которые сделают добро тебе, – не много будет их, легко удержать в памяти!
Вскоре после этого пономарь Иеракса был переписан отцом со страницы «О здравии» на страницу «О упокоении рабов божиих».
– Вот, – сказал отец, – я и тут в первую голову поставлю его!
Иногда, зимою, к нам приходили бородатые люди в лаптях и зипунах; от них крепко пахло ржаным хлебом и еще чем-то особенным, каким-то вятским запахом: его можно объяснить тем, что вятичи много едят толокна. Это были родные отца – брат его Доримедонт с сыновьями. Меня посылали за водкой, долго пили чай, разговаривая об урожаях, податях, о том, как трудно жить в деревне; у кого-то за неплатеж податей угнали скот, отобрали самовар.
– Трудно!
Это слово повторялось так часто, звучало так разнообразно. Я думал:
«Хорошо, что отец живет в городе и нет у нас ни коров, ни лошадей и никто не может отнять самовар!»
Однажды я заметил, что отец и мать страшно обеспокоены и все шепчутся, часто упоминая слово «прокурор», – слово, показавшееся мне таким же страшным, как Иеракса.
– Это что – прокурор? – спросил я мать; она объяснила:
– Прокурор побольше, чем губернатор!
А о губернаторе я уже знал кое-что: при мне отец рассказывал соседям у ворот:
– Губернатор был Скарятин. Вот приехал он, разложил всю деревню на улице да как начал сам стегать всех нагайкой!
Теперь, услыхав, что прокурор еще больше губернатора, я, вполне естественно, стал думать и ждать, что прокурор разложит по улицам весь город и собственноручно выпорет его. Тут и мне достанется в числе прочих.
Но оказалось, что дело проще: младшая сестра моей матери была кем-то украдена и продана в публичный дом, а отец, узнав это, хлопотал у прокурора об ее освобождении из плена. Через некоторое время в комнате у нас появилась тетка Анна, очень красивая, веселая хохотушка, неумолчно распевавшая песни. Я начал понимать, что не все в жизни так страшно, каким кажется сначала, пока не знаешь.
На дворе у нас работали каменщики и плотники; я таскал им писчую бумагу на курево, а они, свертывая собачью ножку, предлагали мне:
– Курни, это очищает грудь!
Едкий, зеленоватый дым махорки не нравился мне. Но – все надо знать! Я взял собачью ножку и курнул!
Меня стошнило; испытывая отчаянные приступы рвоты, я философски думал:
«Вот оно, – как прочищают грудь!»
По праздникам каменщики и плотники напивались до безумия, устраивали драки; отец тоже пировал и скандалил с ними. Это неприятно удивляло меня: отец – не чета им; он одет благородно, у него галстук крученой веревочкой, а те – совсем простые. Не подобало бы ему пьянствовать с ними…
У домохозяина, купца Лисицына, одна из дочерей играла на фортепьяно, – эта музыка казалась мне небесной. Сначала я думал, что девица играет на обыкновенной шарманке, то есть просто вертит ручку, а музыка делается сама собою внутри ящика; но вскоре я узнал, что хозяйская дочь выколачивает музыку пальцами.