Затем, в начале декабря, Пушкин узнает о смерти Александра I. «Я пророк!» – пишет он Плетневу, считая, что в «Андрее Шенье» он предсказал ситуацию, связанную со смертью Александра и своим возможным освобождением из ссылки. Поэт садится в повозку, чтобы без разрешения вернуться в Петербург и скрытно явиться на квартиру Рылеева, где он должен был оказаться вечером 13 декабря. Но тут последовали недобрые приметы – дорогу стали перебегать зайцы, появился священник – этого чуткий к приметам Пушкин перенести не мог – и вернулся в Михайловское.
И начинается 1826-й, переломный год в жизни Пушкина. Он пишет письмо Николаю с объяснением и просьбой о помиловании. И все время надеется, что царь помилует его друзей. Но 24 июля он узнает о казни. Душевное напряжение Пушкина достигает предела… В начале сентября за ним является фельдъегерь, и 8 сентября в Москве происходит разговор Пушкина с Николаем I. Где-то около этого времени Пушкин создает своего «Пророка». В Полном собрании сочинений (1957, т. II) этот шедевр датирован 8 сентября 1826 года. Если принять эту дату, то получится, что Пушкин написал «Пророка» сразу после утренней аудиенции. Это маловероятно. Возможно, на 8 сентября падает какой-то этап работы над стихотворением. Скорее всего, оно создано между 24 июля и 8 сентября, а возможно, зародилось и еще ранее. В записках А. О. Смирновой-Россет, опубликованных ее дочерью, сообщается, что Пушкин отправился в Святогорский монастырь заказать панихиду «по Петре Великом» и там, ожидая ушедшего монаха, раскрыл Ветхий Завет на видении Иезекииля; текст этот чем-то поразил Пушкина, и через несколько дней ночью он написал «Пророка», слова которого «увидел во сне». Этому рассказу пушкинисты не склонны доверять, мне же кажется, что в нем присутствует отзвук истинного происшествия. Панихиду «по Петре Великом» дочь Смирновой-Россет вряд ли могла придумать (заказал же Пушкин 7 апреля 1825 года обедню за упокой души Байрона). Во всяком случае это устное предание связывает возникновение «Пророка» с имперской темой, с Петром.
«Пророк» – нескончаемая тема для размышлений и ассоциаций. В любом случае пророк Пушкина – не апостол христианского всепрощения, он ближе к огненосным ветхозаветным пророкам или к пророку ислама…
Остановимся лишь на одном мотиве:
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И последняя строка:
Глаголом жги сердца людей.
И ни слова о том, каков будет смысл этого жалящего и жгущего глагола.
Здесь невольно приходят на ум сохранившиеся в памяти Погодина строки, также относимые к 1826 году:
Восстань, восстань, пророк России,
В позорны ризы облекись,
Иди, и с вервием на вые
К убийце гнусному явись.
(Вариант: К царю <российскому> явись.)
Сопоставление обоих «Пророков» позволяет предполагать, что последняя приведенная строфа произнесена уже жгущим жалом «мудрыя змеи».
8 сентября 1826 года Николай поступил безошибочно, демониально – с позиций имперских интересов. Он даровал Пушкину полное прощение и личную цензуру – в обмен на то, что из его кабинета вышел, как выразился Николай, «мой Пушкин».
Написав «Пророка», Пушкин тут же вынужден был отказаться от реализации пророческого дара в своем творчестве. Начался путь, ведущий к камер-юнкерству. Пушкин отказался от воспевания свободы общественной, его личная свобода была ущемлена и оскорблена, цензура царя обернулась цензурой главы III отделения Бенкендорфа. Перемена в политических взглядах Пушкина во многом была искренней. Но момент договора с властью, договора с империей, просто физического страха играли свою роль. И, как предсказывалось в «Песни о вещем Олеге», ради того, чтобы избегнуть страшной судьбы, пришлось отчасти сменить коня, сменить Пегаса. Хотя прежний вольнолюбивый Пегас, судя по ряду признаков, был по-прежнему мил Пушкину, и иногда его ржание слышно в стихах, а незадолго до смерти он звучно еще раз напомнил о себе.
О том, что Пушкин в 1826 году явственно услышал поступь собственной судьбы, услышал «шаги Командора» (задуманного именно в этом году), свидетельствует появление новых, ранее не планировавшихся глав «Евгения Онегина», тех, где «сон Татьяны» и дуэль. В ритме шагов Онегина в сцене дуэли отчетливо слышна поступь судьбы, а Онегин из разочарованного денди превращается в орудие судьбы, подобное статуе Командора, орудие, сомнамбулически исполняющее волю того своего двойника-хозяина, которого видит во сне душа Татьяны.
Упрощенно: Пушкин извлек Онегина и Ленского из тех двух основных состояний своей личности, образ коих он дал в своем «Поэте». Онегин весь (до любви к Татьяне) – вне творчества, его «душа вкушает хладный сон» (вне зависимости от того, что сон этот достаточно изощрен в культурном и интеллектуальном отношениях); Ленский весь – трепещущая «душа поэта». И вот в 1826 году (глава писалась с 4 января по 1 декабря) Пушкин неожиданно для себя видит и описывает, как порождение его внепоэтического «я» убивает дитя его поэтического «я». А Татьяна, его «милый идеал», воплощение тайного божества Любви, Красоты и Печали, отчасти – выражение высоких уровней его собственной лирической души, во сне прозревает всю неизбежность этого убийства и видит некоего «хозяина» этого отрезка судьбы – с лицом Онегина. И сны Татьяны, и ее суеверия – с зайцами и монахами – все это из недр пушкинской души, этой пифии, постоянно слушавшей судьбу, а с декабря 1825 года услышавшей ее поступь особенно явственно. 8 сентября 1926 года судьба приняла отчетливое обличье Николая Павловича. И некое – нет, еще не убийство, – но отказ от части себя, отказ от права на выражение этой части произошел в самом Пушкине.
22 декабря 1826 года, через неделю после годовщины декабрьского восстания, Пушкин, надеясь напечатать «Бориса Годунова», пишет «Стансы»:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
«Казни» в интересах «славы и добра» как бы прощаются Николаю по аналогии с Петром, которому за «славные дни» уже явно все прощено…
Но имперский инстинкт обмануть трудно, и государь советует поэту переделать «Бориса Годунова» в исторический роман…
Пушкин, как и многие поэты, весьма напряженно ждал наступления своего тридцатилетия – вспомним «Ужель мне скоро тридцать лет?» из «Евгения Онегина». Когда один знакомый в 1828 году процитировал эту фразу с ошибкой «Ужель мне точно тридцать лет?», Пушкин поправил его: «Нет, нет! у меня сказано: Ужель мне скоро тридцать лет. Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью» [Полевой 1888: 276]. 26 мая (ст. ст.) 1828 года Пушкину исполнилось 29. То есть наступил 30-й год его жизни – самое время подведения промежуточных итогов. И в день рождения он пишет:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
Заметим, что о Боге напрямую – ни слова, жизнь видится как производное «враждебной власти»… судьбы? Многое в этих стихах – от постоянно присутствовавших в многоструйной душе сомнений. Но как некий промежуточный итог они отчетливо характеризуют полтора года, протекшие после «Стансов». За неделю до рождения Пушкин роняет строку: