И еще раньше. Что ты делал в ноябре 1942-го, когда немцы, захватив свободную зону, вошли в Лион? Что такого ты в них увидел? Начищенные до блеска сапоги? Мундиры победителей? Чеканный шаг по улице Республики? Танки на мостовой Гамбетта? Что ты о них подумал? Чем они тебе понравились? Что заставило тебя примкнуть к ним, вместо того чтобы бороться против них? Или хотя бы просто забиться в нору, пока другие, смельчаки, выковывали вместо тебя нашу Историю?
Почему ты стал предателем, папа?
2
Во время войны мой отец был «не на той стороне» – прошли годы, прежде чем я это узнал, и понадобилась целая жизнь, прежде чем понял, что это значит.
Этим секретом – и тяжким бременем – поделился со мной мой дед. Как всегда по четвергам, я обедал у него дома, а после обеда мне полагался мятный леденец «Виши».
– Поди возьми конфетку, – говорила мне крестная, занятая мытьем посуды.
Папину мать я не застал. Она покончила с собой еще до войны. Дед вскоре женился на другой женщине, которую я звал крестной. Она готовила на всю нашу большую лионскую семью и каждый четверг угощала меня граненым леденцом.
Вот и в тот день я собирался взять свой леденец из жестяной коробки под радио.
– Что бы там ни болтал твой отец… – помню, сказал мне дед. Сказал, озираясь, будто опасался, нет ли тут его сына. Он боялся отца. Они не виделись уже много лет.
Приоткрыв кочергой чугунную дверцу плиты, он нагнулся над ведерком с углем и ожесточенно выгребал из нее железной лопаткой последние кусочки. Не знаю почему, но он был не в духе. Вообще-то, он редко сердился. Только на жену – ей от него доставалось. Он дурно обращался с ней, как я узнал уже после его смерти.
Он подбросил в топку новую порцию угля и сильно стукнул лопаткой о край. Помню, как звякнуло железо, брызнули угольные искры в топке, как беспокойно оглянулся дед, говоря:
– …но во время войны он был не на той стороне.
– Не морочь голову ребенку, – возразила его жена. – Его это не касается.
Дед вытряхнул золу, поворошил угли кочергой.
– Касается, да еще как! – Он вытер руки, испачканные сажей и золой. – Я даже видел его однажды на площади Белькур, одетого как немец.
Когда я был еще в начальной школе, отец как-то заставил меня целый триместр носить Lederhose, короткие кожаные баварские штаны с коричневыми гольфами до колена. Может, «одет как немец» – это вот так?
– Ну перестань! – оборвала деда крестная.
Он передернул плечами и прислонил лопатку к плите:
– А что? Он когда-нибудь должен узнать!
– Господи, что он там должен узнать, он – малое дитя!
– Вот именно, дитя! Сын негодяя – пусть знает!
Это было в 1962 году, мне тогда исполнилось десять лет.
* * *
Сколько себя помню, отец всегда рассказывал мне истории про войну. Все послевоенные годы он на чем свет стоит ругал всё, что говорилось в мирное время о войне. То обрушивался на какую-нибудь радиопередачу, то высмеивал теледебаты и проклинал врунов-журналюг. Но о том, как он сам воевал, не рассказывал никогда. А когда возмущался «шельмованием», то обращался не ко мне, а к самому себе. И ответа не ждал. Ни от жены, которая его не слушала, ни от сына, который ничего не понимал.
Как-то в 1965 году он повел меня в кино смотреть «Уик-энд в Зюйдкоте» с Жан-Полем Бельмондо. Это был мой первый фильм про войну. Я мало что понял – только что хорошие говорили по-французски. И что Бельмондо называл плохих фрицами.
После фильма я стал расспрашивать отца:
– А почему французские солдаты ходили пешком или ездили на лошадях и на велосипедах?
– Да потому, что Франция – размазня! – выкрикнул отец на всю улицу.
Фильм взбесил его. Я посмотрел по сторонам. Какая-то женщина обернулась на нас. И какой-то мужчина на противоположном тротуаре. Отец злобно зыркнул на них.
– Плевать мне на всех!
Мне часто бывало стыдно за него.
В тот вечер папа пришел в мою комнату. Выключил люстру и включил ночник в виде глобуса, струивший мягкий, шелковистый свет. Я лежал в постели на животе, он сел рядом на табуретку. Потом нагнулся и шепнул мне, что он тоже был на берегу среди этих солдат. Сказал, что все было не так, как в кино. И он расскажет мне всю правду про Зюйдкот. Это будет наш секрет. Только в другой раз, а то уже поздно и глаза у меня закрываются.
Он встал и хотел выйти. Но тут я спросил, кто такие эти фрицы, которых дразнил Бельмондо. Он снова сел, посмотрел на меня, скривив рот, и раздраженно сказал:
– Так ты что, совсем ничего не понял?
Фрицы – это те, кто прилетели в самолетах, объяснил он. Они бомбили Бельмондо. И два шпиона, переодетых монахинями, – тоже они.
– Так фрицы – это немцы?
Отец молча кивнул. Расстроенный, он глядел через полуоткрытую дверь в освещенный коридор. Потом встал и скрестил руки на груди.
– А кто там были англичане, можешь мне сказать?
– Какие англичане? – спросил я.
Он был поражен и посмотрел на меня злобно. Я знал этот взгляд.
– Ты не увидел в фильме англичан?
Я не ответил. Я его боялся так же, как и мой дед.
– Ты что, не знал, что в мае сорокового года в Дюнкерке были англичане?
Он снова надо мной нагнулся. Я сжался в комок. Закрыл локтем лицо. Этот жест удивил его. Он меня не ударил. Неподходящий был день.
– Видел солдат в плоских касках? Это и были англичане.
– Те, кто не пускали Бельмондо на свой корабль? – смекнул я.
– Ну вот! – отец довольно улыбнулся.
И тогда я спросил:
– Так англичане плохие?
Отец развел руками, встал.
– Спроси у Жанны д’Арк.
Он вышел и захлопнул дверь.
В следующий вечер отец снова пришел ко мне поговорить про Зюйдкот. И потом много вечеров подряд рассказывал про военные годы. Рассказывал не всё, были секретные вещи. Но я узнал, что его призвали в сороковом, когда ему было восемнадцать, что там, на берегу, он, как Бельмондо, потерялся, отрезанный от своих, его задержали немцы, он убежал и вернулся в Лион, к родителям. А в двадцать лет вступил во французское Сопротивление. По ходу рассказа он не раз улыбался.
– Я вступил в легион. Но не в Иностранный, а в Почетный!
Вот почему он носил в петлице красную ленточку. И розетку на отвороте пальто. И вот почему я тоже стал лионцем. Много лет он воспитывал меня в городе своей славы. Иезуитский коллеж, где я учился, переименовали в коллеж имени Жана Мулена[2]. На торжественной церемонии в школьном дворе нам зачитали речь Андре Мальро, которую он произнес в Пантеоне. Помню, в тот день шел дождь. Вечером отец сказал мне:
– Я хорошо его знал.
И только. Больше он не захотел ничего рассказывать о погибшем герое.
А в другой день назвал имя Клауса Барби[3]:
– Я хорошо его знал.
И только. Я никогда его не расспрашивал.
– Ты убивал фрицев, как Бельмондо?
Он засмеялся. Сказал, что на настоящей войне все сложнее, чем в кино. Сегодня убиваешь одних, а завтра, может, уже других. И надо быть осторожным со словами «свои» и «враги», потому что история написана победителями. Не стоит, твердил он мне, верить книгам, фильмам и газетам. Ему ли, моему отцу, не знать!
– Мне ли не знать!
Это его любимая фраза. «Мне ли не знать!» – твердил он всем: домашним, знакомым, даже и незнакомым посреди улицы, – всегда и по любому поводу.
А то говаривал:
– Я прожил несколько жизней, пережил несколько войн.
Это было еще туманнее. Если я спрашивал, какие это жизни и какие войны, он только улыбался:
– Когда-нибудь я тебе всё объясню.
Рассказывая мне по вечерам о своих подвигах, отец за мной наблюдал. Ловил мою реакцию: вот тут я слушал с гордостью, а тут – со страхом. Я узнал от него, как сначала они с друзьями срывали или замазывали указатели на вражеском языке. Потом взорвали в Лионе гранатой кинотеатр для немецких солдат. Как расстреляли из автомата автомобиль с офицером на улице Республики и военный духовой оркестр в парковой беседке. Как открывали огонь по охранникам перед зданием гестапо, по «серым мышам» (так отец называл женщин в военной форме) и по патрульным после комендантского часа. Как выводили из строя электротрансформаторы, трамваи, поезда. Как неустанно вредили врагам везде, где те считали себя в безопасности. Закончив одну историю, он обещал продолжение в следующий раз. И каждый вечер я ждал.