Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И наконец сказать ему всю правду.

5

Суббота, 2 мая 1987 года

Мне позвонил отец.

– Скажи-ка, я смогу присутствовать на процессе Барби?

Это был не вопрос. Его сын – журналист левой газеты, он расторопный, не стоит с удочкой на берегу. Устроить так, чтобы отца пустили в зал судебных заседаний, для него плевое дело. Я был ошарашен. Присутствовать на процессе? Зачем тебе это надо?

– Ну, не каждый же день во Франции судят оберштурмфюрера SS, – ответил он.

Аккредитацию запросили около восьмисот журналистов со всего света. И еще нужно было усадить 149 жертв, их родственников и друзей, их 39 адвокатов, десятки истцов и свидетелей. Это помимо представителей власти местного и республиканского уровня. Школьные учителя просили разрешить им приводить своих учеников, на процесс рвались молодые адвокаты, студенты Национальной школы судопроизводства, члены всех и всяческих клубов, обществ и федераций. Ни одно помещение в лионском Дворце правосудия не могло бы вместить такую толпу. Муниципалитет предложил было использовать спортивный комплекс, но обвинение воспротивилось: суды на стадионах ничего хорошего не сулят. Тогда в зал заседаний был переоборудован огромный вестибюль, и слова «СУД ПРИСЯЖНЫХ» на главном фронтоне теперь торжественно красовались над головами судей и коллегии.

Как же я мог контрабандой провести отца? Да и нужно ли, чтобы он тут сидел? По какому праву человек, осужденный и отсидевший в тюрьме за «деяния, наносящие ущерб национальной обороне», может сидеть в одном ряду со своими жертвами?

– Не уверен, папа, что это возможно.

– А ты узнай! Как-никак, историческое событие!

Как-никак. Я пообещал сделать что могу. Но мне претила мысль о том, что в зале будет отец. Видеть разом его и Барби – невыносимо. Что он будет делать, если проникнет на процесс? Как поведет себя? Возраст ничуть не смягчил его бешеный норов. Он мог взорваться не только дома на кухне, но и на улице, в магазине, в кино, если фильм ему не по вкусу – просто встать в темном зале и высказаться при всем честном народе. У него не было ни малейшего представления о благопристойности и о том, насколько приемлемо его поведение. Иной раз он и не помнил, что вокруг люди. Считал, что он у себя дома. Я вздрогнул – представил себе, как отец с улыбкой подходит к Барби и протягивает ему руку. Или вдруг прерывает по-немецки выступление свидетеля. Или аплодирует стоя какой-нибудь реплике Жака Вержеса, адвоката обвиняемого.

Вразумила меня коллега по редакции, Жермена. О моем отце она ничего не знала. Я никому не рассказывал о его прошлом. Это же твой отец, вот и всё!

– Ты что, позволишь, чтобы твой отец стоял в дверях!

Жермена была старше нас всех. И больше всех хлебнула в жизни. Ей так досталось от людей, что она любила только животных. Родилась она в Алжире, в городе Боне. Еврейка, сирота, неимущая. В семнадцать лет ее продали сутенеру, который держал ее взаперти. Кромешный ужас: десятки клиентов выстраивались в очередь, боль, позор, унижения. Публичные дома в Алжире, потом парижская панель. Ад бульвара Барбес. Жуткая нищета. Во время восстания проституток в 1975 году Жермена встретилась с журналистами. Она была умная, бодрая, всегда в хорошем настроении. За свои сорок лет она выстрадала больше, чем мы все, вместе взятые. Пережитое придало ей сил и научило смотреть на вещи трезво. Нас она звала «ребятками». Ей хотелось выбраться из ямы, и редакция ей помогла. Она стала работать секретаршей на телефоне. По телефону подружилась с Симоной Синьоре и Ивом Монтаном, звонившими в редакцию чуть не каждый день поскандалить по поводу какой-нибудь статьи или заголовка. С Брижит Бардо она сошлась на почве любви к кошкам. Потом ей предложили печатать на машинке статьи, которые репортеры диктовали по телефону или писали от руки. И наконец она стала журналисткой – писала колонки о животных. И писательницей – опубликовала книгу о жизни уличной женщины в Алжире. Не знавшая родителей, она не могла понять, почему я пренебрегаю своими.

– Да ладно тебе! Посадишь его где-нибудь в уголке, и пусть делает что хочет!

Я не устоял перед ее смехом и алжирским выговором и уступил.

– Пойдем, я познакомлю тебя с тетей Фортюне!

Жермена никогда не говорила мне о своей тете, которая выступала истицей на процессе. Трое ее детей жили в Изьё, когда туда нагрянули Барби и его люди.

Отцу я сказал по телефону всё как есть. Никакого пропуска, никаких привилегий. Хочет присутствовать, пусть становится в очередь при входе, как все. Он попробовал возразить:

– Но я читал, что бывает какая-то оранжевая карточка. Такая штука, ее вешают на шею…

– Аккредитация для прессы?

– Да-да. С твоими связями ее легко достать?

Я объяснил ему, как работают судебные репортеры, сколько мест зарезервировано для них в зале и как трудно туда попасть. Он выслушал молча и недоверчиво.

Но несколько рядов за прессой отведено для публики, и надо приходить пораньше. Заседания будут проходить во второй половине дня. Процесс начнется в понедельник 11 мая. Пусть не забудет взять с собой паспорт, а портфель брать не стоит, – он повсюду таскал с собой этот канцелярский причиндал, чтобы прохожие думали, будто он идет на работу.

Отец два раза мне перезвонил. Первый раз – чтобы спросить, обязательно ли надевать галстук. Странный вопрос. Интересно, а 18 августа 1945 года на скамье подсудимых в Лилльском суде он был при галстуке?

Во второй раз он предложил мне пообедать вместе в первый день процесса, перед началом заседания. Я отказался. Соврал, что у меня телефонное совещание с редакцией – уточнение последних деталей. Мне не хотелось, чтобы он примазался ко мне и попытался пройти по моему оранжевому пропуску.

– Тогда встретимся там, внутри?

Вот правильно. Внутри.

– Но поговорить-то мы сможем?

После заседания? Пожалуйста. Если он хочет.

Я – не особенно.

После того как я нашел отцовские судебные документы, меня даже голос его раздражал. Каждое слово казалось лживым. Мы с ним не виделись два месяца, и я не знал, какой у него теперь взгляд. В марте я расстался с побежденным солдатом. А в мае снова встречусь с презренным вруном. У меня кулаки сжимались от злости. Но надо держать себя в руках. Судить будут не отца, а Клауса Барби. Надо сосредоточиться на стеклянном боксе подсудимого, а не на стуле в задних рядах. Я должен слышать только голоса жертв.

6

Процесс Клауса Барби

Понедельник, 11 мая 1987 года

«Вот он входит, изможденный старик в черном костюме». Это первые слова для статьи, которые я написал на правой странице нового блокнота. Клаус Барби протянул скованные руки полицейскому. Тот снял с него наручники и указал на стул.

Полная тишина. Ни шепота, ни малейшего шума в переполненном зале. Никто не кашлянет, не скрипнет стулом. «Этот человек не Клаус Барби», – записал я, когда он сел. Он не похож на свои прежние фотографии, не похож на того, кого мы видели и слышали в кинохронике, снятой в тюрьме Ла-Паса перед экстрадицией. Это не тот Барби в белом свитере, с твердым взглядом и высоко поднятой головой, какого показывали по телевизору перед его появлением во Франции. Не тот, кто улыбался на камеру и чеканил каждое слово, презрительно кривил губы и уверял, что этот процесс не сулит Франции ничего хорошего. И не тот человек с пронзительными, бегающими глазами, которых, по словам обвинявших его, они никогда не забудут. Человек, который вошел и сел на стул, был обыкновенный заключенный.

Он инстинктивно усвоил характерную для узника повадку: сгорбленная спина, втянутая в плечи голова. Мы привыкли к мягкому лицу, вызывающему своими округлостями не столько расположение, сколько неприязнь, но лицо человека, сидящего под прицелом множества объективов, не мигающего от фотовспышек и бесстрастно выдерживающего сотни устремленных на него взглядов, напоминало сухой совиный лик. Нос как клюв и венчик седых волос, подчеркивавших худобу. «В память врезаются его рот и глаза», – написал я в блокноте. Глаза, запавшие так глубоко, будто они зарождались где-то в недрах черепа и едва дотягивали до бровей. Рот – штрих дрожащей кисточкой по мертвенно-белой коже.

11
{"b":"869314","o":1}