Во второй половине февраля, поддавшись уговорам Гитлера, в Вену приезжает и Август Кубицек, который собирается поступить в консерваторию. Теперь они вместе снимают у старой полячки Марии Закрейс «тоскливую и убогую» комнату в заднем строении дома № 29 на Штумпергассе. Но если Кубицек всецело отдаётся учёбе, то Гитлер продолжает вести бесцельную, неупорядоченную жизнь, к которой он уже так привык: «Я сам распоряжаюсь своим временем», – так высокомерно заявлял он. Спал он обычно до полудня, потом шёл гулять по улицам или по Шенбруннскому парку, заходил в музеи, а вечером отправлялся в оперный театр, где, как говорил впоследствии, с замиранием сердца слушал «Тристана и Изольду» – оперу, на которой он побывал в те годы раз тридцать или сорок, – либо какую-нибудь другую постановку. Затем его страстью становятся публичные библиотеки, где он с неразборчивостью самоучки читает то, что подсказывает ему настроение или сиюминутное желание, или же он стоит, погрузившись в свои мысли, перед роскошными строениями на Рингштрассе и мечтает о ещё более грандиозных постройках, которые когда-нибудь будет возводить он сам.
Своим фантазиям он предаётся с чуть ли не маниакальным интересом. До поздней ночи сидит он над прожектами, в которых его деловая некомпетентность соперничает с не терпящим возражений самомнением и нетерпимостью. «Если его что-то занимало, то он уже не мог оставить это в покое», – читаем мы. Решив, что кирпичи «для монументальных построек материал несолидный», он планирует снести и построить заново дворец Хофбург, проектирует театры, замки, выставочные залы, разрабатывает идею создания безалкогольного напитка для народа, ищет замену табакокурению, а то, вместе с планами реформы школьного обучения и нападками на домовладельцев и чиновников, составляет наброски некоего «немецкого идеального государства», где находят отражение его собственные печали, обиды и мелочные видения. Ничему не научившись и ничего не добившись, он тем не менее не терпит советов и ненавидит поучения. Не имея представления о ремесле композитора, он принимается осуществлять оставленную Рихардом Вагнером идею оперы «Виланд-кузнец», отдающей запахом крови и душком кровосмешения. Пробует он свои силы и как драматург – работает над пьесой на материале германских саг, а сам не может без ошибок написать слова «театр» и «идея». Иной раз он и рисует, но его маленькие, с тщательно прописанными деталями акварели совершенно не дают представления о том, что обуревает его на деле. И его товарищ по комнате тоже не знает, что в академию он так и не поступил. А на заданный как-то вопрос о том, чем он иной раз с таким увлечением занимается целыми днями, был получен ответ:»я работаю над разрешением проблемы нехватки жилья в Вене и провожу в этих целях кое-какие исследования».[103]
Несомненно, в этом поведении, несмотря на все элементы причудливого напряжения и голого фантазирования, скорее даже именно благодаря им, уже распознается будущий Гитлер. Есть его собственное замечание, указывающее на взаимосвязь, существующую между его жаждой исправить мир и его взлётом; точно так же и в своеобразном сочетании летаргии и напряжения, флегмы и сходной с припадками активности проглядывают его будущие черты. Не без обеспокоенности отмечал Кубицек. у Гитлера внезапные приступы ярости и отчаяния, множественность и интенсивность проявлений агрессии, равно как и его поистине безграничной способности ненавидеть. Кубицек неудачно замечает, что в Вене его друг «совсем вышел из равновесия». Зачастую состояние экзальтированной возбуждённости резко сменяется у Гитлера приступами глубокой депрессии, когда он видит «только несправедливость, ненависть и вражду» и выступает «сиротливо и одиноко против всего человечества, которое его не поняло и не Оценило, обманывало и преследовало» и повсюду расставило «силки» «с одной лишь единственной целью – помешать его восхождению вверх».[104]
В сентябре 1908 года Гитлер ещё раз предпринимает попытку поступить в академию в класс живописи. Но на этот раз, как это отмечается в списке претендентов под номером 24, он уже просто «не допущен к экзамену», поскольку поданные предварительно работы не соответствовали экзаменационным требованиям.[105]
Этот новый, совсем уже недвусмысленный отказ, думается, ещё больше углубил и усилил прошлогоднюю обиду. О том, насколько глубока была эта ноющая рана, свидетельствует сохранившаяся у него на всю жизнь ненависть к училищам и академиям, которые не сумели оценить «Бисмарка и Вагнера тоже» и не приняли Ансельма Фейербаха, и в которых учатся одни лишь «сосиски» и всё устроено так, «чтобы убить любого гения», – такого рода пышущие злобой тирады можно будет услышать от него тридцать пять лет спустя в его ставке; в них он, фюрер и полководец, не щадил даже бедных сельских учителей прошлого с их «грязной» внешностью, «засаленными воротничками, неопрятными бородами и т. п.»[106]. В своей потребности самооправдания он неустанно ищет всякого рода смягчающие обстоятельства для этой «никогда не заживающей раны»: «Я ведь не был ребёнком зажиточных родителей, – напишет он, например, в „Открытом письме“ по поводу кризиса в партии в начале 30-х годов, словно у него были все причины сетовать на несправедливую судьбу, – не кончал университетов, а прошёл суровейшую школу жизни, нужду и нищету. Ведь поверхностный мир никогда не спрашивает о том, чему человек учился…. а, к сожалению, чаще всего о том, что он может удостоверить аттестатом. На то, что я научился большему, нежели десятки тысяч наших интеллигентов, никогда не обращали внимания, а видели только, что у меня не было аттестатов».[107]
Униженный и, несомненно, уязвлённый до глубины души, Гитлер после этого нового своего крушения как бы отвернулся от всех людей. Его сводная сестра Ангела, вышедшая замуж за жителя Вены, больше о нём ничего не слышала, а опекун получил как-то от него одну-единственную немногословную открытку; в это же время оборвалась и его дружба с Кубицеком – Гитлер воспользовался его недолгим отсутствием в Вене и, недолго думая и не оставив даже никакой записки, съехал с их общей квартиры, чтобы затеряться в этом городе, в темноте его ночлежек и мужских общежитий. Кубицек встретится с ним только тридцать лет спустя.
Поначалу Гитлер снимал жильё неподалёку от Штумпергассе, в 15-м городском районе, на Фельберштрассе, 22, квартира 16; и именно отсюда началось его первое более близкое знакомство с миром тех идей и представлений, которые сформировали тёмные стороны его существа и придали общее направление его пути. Это потом он будет интерпретировать своё крушение прежде всего как доказательство силы своего характера, раннее проявление непонятой миром гениальности, сейчас же, чтобы оправдаться в собственных глазах, ему нужно было увидеть конкретные причины и осязаемых противников.
Спонтанно чувство Гитлера обратилось против буржуазного мира, о чьи нормы оценок, о чью суровость и взыскательность он споткнулся, хотя и ощущал по своим склонностям и общему сознанию свою принадлежность к нему. И та ожесточённость, с которой он теперь стал относиться к этому миру и которая потом найдёт своё выражение в поистине необозримом множестве его высказываний, составляет один из парадоксов его жизни. Она одновременно и питалась и ограничивалась страхом перед социальной деградацией, перед отчетливейшим образом воспринимавшейся угрозой пролетаризации. С откровенностью, которую трудно было от него ожидать, напишет он в «Майн кампф» об обусловленной повседневной жизнью «враждебности мелкого буржуа по отношению к рабочему классу», захватившей и его самого и оправдывавшейся боязнью «снова опуститься назад в это прежнее, малопочтенное сословие или, по меньшей мере, быть причисленным к нему»[108]. Правда, он ещё располагал кое-какими средствами из родительского наследства и получал к тому же ежемесячные вспомоществования, но неопределённость его личного будущего все же угнетала его. Он по-прежнему тщательно одевался, посещал оперу, городские театры и кофейни и, как он потом сам скажет, благодаря своей речи и корректному виду умел произвести в глазах привилегированного сословия впечатление человека из буржуазных кругов. Одной из его соседок, как и многим, кто встречался с ним в те дни и вспоминал об этом впоследствии, бросалось в глаза его вежливое и в то же время необыкновенно застенчивое поведение. Если верить другому, правда, довольно сомнительному источнику о годах его жизни в Вене, он носил в кармане конверт с фотографиями отца в парадном мундире и, показывая их, гордо говорил, что «покойный батюшка ушёл на пенсию с поста старшего чиновника таможни его императорского и королевского величества».[109]