Annotation
1921 год — первый год новой жизни в Бухаре. Нелегко достался он героям этой книги, которые стали жертвами тонко рассчитанного вражеского заговора. Паутина лжи и клеветы, казалось бы, оплела их прочно.
Но они не пали духом, с честью прошли сквозь все испытания.
Книга обращена главным образом к молодежи, а острый конфликт и занимательный сюжет правдиво отражают картины жизни старой Бухары и борьбу за становление и укрепление Советской власти.
ДЖАЛОЛ ИКРАМИ
1
2
3
4
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
ДЖАЛОЛ ИКРАМИ
ПАУТИНА
повесть
1921 год — первый год новой жизни в Бухаре. Нелегко достался он героям этой книги, которые стали жертвами тонко рассчитанного вражеского заговора. Паутина лжи и клеветы, казалось бы, оплела их прочно.
Но они не пали духом, с честью прошли сквозь все испытания.
Книга обращена главным образом к молодежи, а острый конфликт и занимательный сюжет правдиво отражают картины жизни старой Бухары и борьбу за становление и укрепление Советской власти.
«… Весна в том году пришла поздно.
Она пришла вслед за очень суровой, с невиданными раньше морозами и обильными снегопадами зимой, но потому-то казалась особенно прекрасной.
Дожди, моросившие по ночам, будто омывали все вокруг; город выглядел светлее и наряднее. Днем небо прояснялось, и в его сверкающей лазури с криком резвились ласточки, а на куполах и порталах бесчисленных мечетей и медресе, на выступах, овеянных легендами башен, сидели аисты — птицы, приносящие, по поверью, счастье. Вечерами легкий ветерок приносил в город чудесные запахи полей… Это была первая весна новой жизни, и люди, наконец, вздохнули свободно.
Однако были среди людей и такие, которые ненавидели эту весну и готовились растоптать наконец-то обретенную свободу.
События, о которых мы рассказываем, произошли в одну из тех весенних ночей — через семь месяцев после того, как над воротами бухарского Арка[1] взвился красный флаг революции.
В низком ночном небе клубились черные тучи. Они полыхали огнем, тяжело гремели и порой проливались на землю крупными каплями дождя. Темные улицы Бухары были тихи и безлюдны. Только в квартале Аскар-Би, расположенном в отдаленной северо-западной части города, слышался шум. В центре улицы, над воротами большого дома, горел фонарь. На невысоком глинобитном возвышении — суфе, которое обычно занимал сторож, сидели и неторопливо разговаривали трое мужчин. Из дома доносились громкие голоса, музыка и слова песни, — хафиз пел протяжно, на манер бухарских «маврича» — выходцев из Мерва. Он пел:
На Бесутун-горе[2] затих ударов гул,
Как будто сладким сном герой Фархад уснул.
За воротами находился крытый проход, который вел в ярко освещенный фонарями и лампами двор, вымощенный жженым кирпичом, поставленным на ребро. Из кухни плыли острые ароматные запахи шашлыка и плова. Просторная мехмон-хона — комната для гостей, с синими стеклами в узких стрельчатых окнах, освещалась двумя большими подвесными лампами. На ковре, вокруг уставленной яствами широкой скатерти-дастархана, сидело пятеро собеседников, а в углу, у входа, аккомпанируя себе на рубобе, пели хафизы.
Хозяином здесь был мужчина средних лет, черноглазый и чернобровый, с длинной узкой бородой и толстой могучей шеей. На нем — легкий шелковый халат без подкладки, брюки-галифе и белая ситцевая рубаха с открытым воротом. Гостеприимно уступив передний почетный угол, он расположился ниже всех остальных гостей.
А на самом видном месте возвышался безбородый, очень толстый мужчина в черном костюме и ослепительно белой рубахе с высоким стоячим воротником. К нему обращались не иначе, как — «Назир эфенди» — «Господин народный комиссар».
Рядом с «Назир эфенди» сидел высокий худощавый мужчина в кокетливо повязанной маленькой чалме, с козлиной бородкой на смуглом лице, с острым, пронизывающим взглядом круглых глаз. Он был одет в длинный белый камзол и ватный халат из знаменитой каршинской алачи. Его называли «ишаном», или просто «Ахрорходжой».
Третий собеседник — мужчина с чисто выбритым лицом, кудрявой шапкой волос, в очках с золотой оправой — расположился у окна и не выпускал изо рта папиросы. На нем был серый костюм, на жилетке поблескивала золотая цепочка часов. «Господин Саиди», реже — «Господин редактор» — так обращались к нему.
И, наконец, за дастарханом сидел еще человек в форме работника милиции, — плотный, короткошеий, в кавказской, из золотистого каракуля папахе, с лихо закрученными пиками усов. Если к нему обращались, то называли, как обычно называют чтецов корана, — «Кори»; и только хозяин звал его просто по имени — «Хамд».
К самому хозяину обращались почтительно: «Мах» дум» — так испокон веков называли сыновей высокопоставленных духовных лиц.
В дореволюционной Бухаре Мухитдин-Махдум был известен своим разгульным и развратным образом жизни, в котором он стремился подражать самому эмиру Саид Алим-хану. И теперь весь сброд, процветавший при эмире, — все головорезы, убийцы, бандиты группировались вокруг него. Сегодня Мухитдин-Махдум собрал своих единомышленников…
…Музыканты кончили играть. Их вежливо, но без особого энтузиазма похвалили. Они, низко кланяясь, вышли из комнаты. По знаку Махдума Хамд запер обе двери, ведущие из мехмон-хоны в прихожую и в соседнюю комнату, затем сел на место и разлил по рюмкам крепкий и душистый конкордский коньяк. Гости подняли тост за здоровье хозяина. Протирая платком очки и близоруко щурясь, господин редактор Саиди оглядел присутствующих.
— Я действительно не понимаю происходящего, уважаемые эфенди, — заговорил он по-турецки. — Какие цепи преследовала Бухарская революция? Возвысить машкобов[3], русских, персюков или… нечто другое?
Мухитдин-Махдум иронически усмехнулся.
— Господин редактор, — сказал он, — как бы там ни было, но мой дом — не редакция ваших «Бухарских известий». Оставьте своих тюрков в покое и говорите хотя бы здесь на нашем языке.
Все рассмеялись, но Саиди возразил:
— Ошибаетесь, мой эфенди. Мы — тюрки, и наш язык, наши великие традиции и обычаи, наша кровь, наконец, — тюркские. Мы должны всюду говорить и писать по-турецки. Вот почему я и удивляюсь, что мы вынуждены почти в каждом номере давать статьи, информации и объявления на персидско-таджикском языке. Это ли не позор нации?
— А кто вам дает указания делать это? — спросил Назир-комиссар.
— Кто же еще, как не Цека и Революционный Комитет!
— Тут, конечно, замешан непосредственно Куйбышев, — вставил Мухитдин-Махдум. — Они это делают, чтобы быстрее разъяснить населению политику большевиков… Скажем прямо, — умно делают! В конце концов кто еще, кроме ваших «туркиз-яшариз»[4], понимает вас?!. Большинство людей в городе говорят по-таджикски, а вы хотите их силой обратить в своих тюрков. Кому это сейчас нужно?
— Золотые слова! — воскликнул Ахрорходжа, до сих пор молчавший. — Мы потомки великого потрясателя Вселенной Чингиз-хана, мы не забываем об этом, но по-турецки не говорим и не видим в этом никакой необходимости.