ОЛЕГ ОВЧИННИКОВ
ГУАШЬ С КРОВЬЮ
Вспомнилось: раньше я носился по этому коридору, размахивая руками. Потом стал ходить, сцепив пальцы за спиной. Теперь вот складываю руки на животе. Любовь Николаевна шутит, что походка у меня стала, как у священника. Я не спорю — ей виднее. Когда-то, по молодости, я собирался уйти в монастырь. Потом попал в Дом и понял, что здесь не хуже. Правда, пару раз, шутки ради, отпускал бородку клинышком, но дольше чем на месяц меня не хватало. За ней же, аккуратной, уход нужен. А когда тут…
— Сергей. Серге-ей! — позвал я, а когда он остановился, взял за худые плечи. — Что ж ты по левой-то, а?
— Да какая разница, Александр Вла… Борисович. Тихий же час!
— Все равно. Тут ведь малыши, а ты вон какой большой. Налетишь — растопчешь! — Я улыбнулся, голос всегда меняется от улыбки, и худые плечи расслабились. — Давай-ка вот сюда. Вот так. По правой, всегда — по правой. Хочешь, провожу тебя?
— Спасибо, — сказал он, как фыркнул. — Сам справлюсь.
Его привезли к нам шесть дней назад, через две недели после неудачного пиротехнического эксперимента. В четырнадцать легче легкого запомнить простые правила общежития, сложнее заставить себя их соблюдать. «Ничего-ничего, привыкнет», — подумал я, глядя вслед Сергею, потом приоткрыл дверь в спальню для мальчиков.
Протиснулся бочком. Если открыть до конца — дверь заскрипит так, что всех перебудит. И приходящий по пятницам Матвей говорит, что ничего с этим поделать нельзя. Что эта тварь питается петельным маслом. И наконец, что тут надо не смазывать, а менять, вместе с петлями, коробкой, а по-хорошему, и весь этаж давно пора перелицовывать, а то живете как в прошлом… тьфу ты, в позапрошлом веке. В общем, как говорится, человек ругается, дверь скрипит.
Я оглядел комнату и сказал себе: ага, трое. Мишка и Степка — у ближней стены, хоть и лежали, накрытые до подбородка, но при этом слишком уж старательно щурились, а Андрюшка — тот не скрываясь сидел на краю кровати и, склонившись над большой деревянной табуреткой, что-то чертил. Нет, не чертил — рисовал, поправился я, когда вышел на середину комнаты и свет из окна перестал бить в глаза. Вот же кисточка, вот баночки с гуашью. Значит, рисует.
— Почему не спишь? — шепотом спросил я.
— Не хочется, Александр Борисович, — просто ответил он. Я подошел вплотную.
— А что рисуешь?
— Погодите! — Андрюшка совсем уж навис над табуреткой, плечом загородив от меня свое творение. — Я почти дорисовал, осталось чуть-чуть.
— Ладно-ладно, я подожду. — Я отвернулся к окну. — Смотри с кровати не упади. — Минуту спустя спросил: — Все?
— Совсем почти уже все, — пообещал маленький художник. — А теперь, пожалуйста, наклонитесь чуть-чуть. Только не подглядывайте! Спасибо… — Я ощутил прикосновение теплых и наверняка не самых чистых пальцев к моему лицу. — Мне нужны взрослые брови, — пояснил он. — Теперь считайте до трех и можете смотреть.
— Раз, два, три, — послушно произнес я, но открыл глаза чуть раньше, поэтому успел увидеть, как перепачканный в гуаши указательный палец уткнулся в середину листа, а кисточка сделала два уверенных мазка — слева и справа от него.
И хорошо, что раньше. Эти «раз, два, три» помогли мне собраться с духом. И когда Андрюшка протянул мне листок со словами: «Ну как?», вздрогнул только я, но не мой голос.
— Хорошо.
— Правда? — Андрюшка запрокинул лицо и неуверенно улыбнулся.
— Правда. — Я положил ладонь на его затылок, машинально отметив, что пора уже приглашать парикмахера, опять обросли мальчишки. Потом покосился на Мишку со Степкой, которые уже пару минут давились беззвучным смехом, и специально для них твердо повторил:
— Очень хорошо.
— Как у Него?
— Почти, — уклончиво ответил я. — Надо будет еще потренироваться. Кстати, что… кто это на рисунке?
— Разве непонятно? — удивился Андрюшка. — Это Христос.
— Ну… я же никогда его в живую не видел, — натужно отшутился я.
— Я тоже. — Он улыбнулся во всю ширь. — Только во сне.
А вот два мелких пакостника у ближней стены совсем перестали улыбаться. На пунцовых лицах — настороженное недоумение: что мы сделали не так? Вроде все крышечки на баночках поменяли, почему же шутка не удалась?
— Можно я возьму его себе? — попросил я, избегая смотреть на рисунок. — Хочу поставить под стекло в моем кабинете.
— Конечно, берите, — обрадовался Андрюшка. — Я себе еще нарисую. Я теперь столько всего нарисую…
— Только не сейчас. — Я бросил взгляд на часы. — До подъема еще сорок пять минут, так что давай укладывайся.
Проходя мимо коек Мишки и Степки, я покачал головой и подумал: «Все так, обормотики мои, все так. Просто такие шутки редко удаются. Когда слепые подшучивают над незрячим, обычно получается не смешно».
***
Говоря «Он», «о Нем», «у Него», маленький Андрюшка имел в виду своего великого тезку и почти что однофамильца. Почти что — поскольку у нашего в свидетельстве о рождении значилось Рублев-Успенский.
Двойная и какая-то шоссейная фамилия досталась малышу от родителей, которые сперва не знали, как поделить долгожданного сына, а когда спустя три месяца стало ясно, что это не задержка в развитии, а полная и окончательная слепота, долго не могли решить, как от него избавиться. В конце концов отдали в приют. Хотя слово «приют» мне не нравится. И слово «центр» не нравится. Я предпочитаю называть это место Домом. Отдали не на реабилитацию — какая в три месяца реабилитация, — а насовсем. Но не о том речь.
С тех пор как кто-то из летних практиканток — кажется, Леночка — рассказал детям об Андрее Рублеве, Андрюшка просто загорелся. Он попросил фломастеры и карандаши, чертил кружочки и треугольнички по трафарету, спрашивал: какого цвета солнце? а стол? а человек? Потом уже я раздобыл эти краски с четкими оттисками на крышечках: «красная», «зеленая», «синяя»… А на Андрюшкин день рождения привез из города огромный альбом с репродукциями. Мы иногда листали его перед сном, Андрюшка водил пальцами по страницам, а я рассказывал, что на них изображено.