А моя прическа скучна, как старая газета.
Но сразу успокою: речь не обо мне. Если я и вставлю свою персону, то на пару строк, не больше. Главный герой здесь – Саныч, и все, что произойдет, связано с ним, и только с ним. Я используюсь в качестве знаков препинания, не более. Но без них, как вы знаете, не обойтись, поэтому – терпите.
Несчастье настигло Саныча, когда его жену посадили на четыре года.
За что столько влепили? Тащила баба помаленьку из казны – была не права. Деньги никакие не бешеные, так, на жизнь не нищебродскую. Главный бухгалтер в строительном управлении – много ли там возьмешь?
Слишком хорошая была хозяйка, вот. Все в дом. Ну, и перестаралась.
А Санычу страдай.
Но начну по порядку.
Сидели мы как-то с ним, еще до Ларисиной посадки, в гараже, пили «Толочинское». В его гараже, и «Форд» темно-синий рядом стоял. «Федя», как называл его любовно Саныч.
Посторонних не было, угрелись мы хорошо, и на правах старого друга я спросил его о том, о чем при посторонних мужчину спрашивать не полагается. Можно, конечно, спросить, но ответ вряд ли понравится. А тут – полная открытость и теплое желание помочь друг другу, узнать получше.
Бежать, бежать надо от таких желаний! Добра от них не жди. И греха вроде не совершаешь, тайны свои заветные выбалтывая, другу тем более. Для того и собираемся в гаражах и где придется, – по деньгам и ситуации.
И все же, все же…
Ну вот спрашиваю я Саныча после много чего уже спрошенного:
– А с сексом как сейчас, брат?
– Да никак, – ответил Саныч, не задумываясь.
И печаль в голосе. Как отзвук понимания некоторой ущербности в жизни – незаслуженной.
Ответ меня удивил. Хоть и понравился тем, что сулил разные замысловатые продолжения. Скажи «отлично», и не о чем дальше говорить. Скучно, когда отлично. А тут вдруг лопата звякнула: клад!
Но я искатель кладов опытный, спешить не стал.
Сделал смысловую паузу.
Саныч взял мягкой лапой бутылку, поднес горлышко к моему пластиковому стакану, к своему, мы бесшумно чокнулись, выпили, и беседа потекла дальше.
– Что, совсем никак? – воткнул я лопату в умягченный грунт.
– Почти, – несколько изменил показания Саныч. – Когда-никогда ногу перекину, и все дела. Забыл уже, когда последний раз…
Вот те на! А Лариса так расписывала моей жене сколько-то лет назад, какая она в постели умелица. И так повернется, и так, мужу сплошные эротические восторги. Я еще тогда не совсем поверил. Склад характера у Ларисы Петровны несколько чугунный для такого рода акробатики. Да и формы тела, прямо сказать, не воздушные. Заливала, подшофе пребывая, – мы тогда какой-то праздник отмечали.
Что ж, цели ее понятны. Внедрить свою мнимую крутость в другого, как вирус чесотки. Пусть ему тоже почешется. Чтоб завидовал и собой меньше гордился. Старо, как мир, и все мы с удовольствием этим приемом пользуемся.
Но Санычу-то от этого не легче.
Я, жалея друга, посмотрел на него – как первый раз увидел.
Он темнолиц, с коричневыми подглазьями и широкими, слегка вывернутыми губами. Не то индус, не то мулат в сотом поколении. Но глаза голубые, и брови белесые, куцые, невидно по коже размазанные.
Когда он в печали, губы у него надуваются разваренными пельмешками, а глаза набрякают темной синью и похожи на переспелые сливы. Ну, обиженный ребенок, да и только. Как сейчас.
Я и про свои раскопки позабыл.
– А разнообразить как-то? – бросился я на помощь. – Ну, там, побаловать немножко друг друга, поиграть…
– С Ларисой? – изумился Саныч и лишь покачал головой. – Нет.
– Ясно, – затух и я, вспомнив кремневые губы Ларисы и прищуренные в прицеле вечной иронии глаза.
Помолчали. Сделали смысловую паузу.
Я после нее на воздух вышел, зашел за гаражи, вжикнул ширинкой и поднял глаза к солнцу, отвлекаясь на вечное.
Солнце сияло, как ему и положено. Поливало жиденьким золотом землю, сочилось сквозь парящие в небе шалаши тополей, лежало ослепительной дугой на сгибе железнодорожной ветки. Запахи усохших трав и палой листвы дурманили голову, и ветер лениво боролся с тишиной, шурша под ногами и вея в уши дальними звуками.
Стоять бы так и стоять, дыша и слушая, и плыть в неизвестное вместе с бродячими паутинками. Но меня ждал друг, и еще оставалась бутылка, и про клад, недовыкопанный, я помнил, – такая вот сложная натура. Поэтому, вжикнув ширинкой обратно, я вернулся к Санычу и «Феде», к нарезанной и уже подсыхающей колбасе, к селедке и пластиковым стаканчикам, радостным от налитой в них ярко-розовой гадости.
– А женились когда? – закусив и обсудив что-то другое, несущественное, вернулся я минут через двадцать к своим раскопкам. – Тоже было никак? В смысле личной жизни?
– Ты что! – оживился Саныч. – Тогда это было тогда… Я хоть круглые сутки готов был!
– Ты ж вообще в молодости был любителем этого дела, – поднажал я на лопату, чуя, что вот-вот увижу заветную крышку.
Лицо Саныча стало красивым и вдохновенным, словно освещенное костром.
– Знаешь, как меня в общаге прозвали, когда я в Астрахани учился?
Он торжествующе смотрел на меня.
Я знал, ясное дело. Мы ведь сто лет друзья. И поэтому я честно спросил:
– Как?
– Бударом! – с благоговейной любовью к этому слову признался Саныч.
Я значительно помолчал, ценя признание. Главное же, старался, чтобы лицо мое не отразило досады от бесплодно потраченных усилий. Тут не то что клада, ржавой копейки не добудешь. Вдоль и поперек все ископано мной же.
– А знаешь, что такое будар? – продолжал торжествовать Саныч.
– Догадываюсь… – пробормотал я.
Саныч, не дожидаясь моей версии, выдал энергичное слово на букву «ё», сходное по звучанию с оригиналом.
Я выразил свои восторги и продолжал их выражать дальше, пока Саныч описывал свои сексуальные подвиги мавзолейных еще времен. И хоть я знал их наизусть, почему не послушать снова, не дать другу возможность лишний раз себя поуважать? Тем более что смысловые паузы участились – «Толочинского», оказывается, было две бутылки.
Вспомнив про немолодую комендантшу, совратившую его сразу по приезде в астраханское училище, Саныч из закоулков своей цепкой на людей памяти извлек двух однокурсниц, с которыми одновременно крутил шумную любовь, давшую ему упомянутое им прозвище.
«Забавно, – думал я, – теперь они взрослые, стареющие тетеньки. Если живы, конечно. А в нашей памяти, как в морозильной камере, сохраняются молодыми и свежими навсегда».
После однокурсниц было еще что-то, менее значимое. Потом три года в местах, как говорила одна моя знакомая, «не столько отдаленных». По глупости, как у всех в этом возрасте. Потом был возврат домой, короткий, но мощный алкогольный пробел, – и ранняя спасительная женитьба.
На этом донжуанский опыт Саныча в общем и целом исчерпывался. Были попытки супружеских измен, но за редкостью эпизодов серьезного веса они не имели. Правда, он подробно задержался на матрасике, расстеленном в этом же гараже, под колесами «Феди», в честь одной доброй женщины. И матрасик, как улику, показал: да, лежит на старом шкафу, свидетельствует. Но больше к матрасику добавить было нечего, откуда и печаль в глазах, и надутые пельмешками губы.
– А ты жену любил? – зачем-то спросил я.
Саныч пожал плечами:
– Не знаю.
– Как это не знаешь? – удивился я. – Или любил, или не любил – чего тут не знать?
– Не знаю, – снова ответил Саныч.
При этом серьезно смотрел перед собой, будто хотел что-то прочитать на бетонной гаражной стене. Подсказку или другое что, сказать не могу: в нашем состоянии уже многое можно было на стене прочитать. Но был очень почему-то серьезен.
Тут бы мне и отстать – и оно ушло бы, забылось, как забывалось почти все, сказанное под парами «толочинки». Но я снова черенок лопаты в руке почуял и ретиво взялся за старое.
– Ну а когда уже встречались? Первое время? Не было у тебя, что умирал – ждал встречи?
Саныч покачал головой, почему-то потупясь.