Предсказать подобную кульминацию событий по реакции немцев на первые годы войны было невозможно. Легкие победы в 1939 и 1940 гг. над Польшей, Данией, Норвегией, Нидерландами, Францией, Бельгией и Люксембургом вызвали ликование и одновременно принесли чувство облегчения – война оказалась короче и обходилась гораздо меньшими жертвами, чем опасались люди. Но бомбардировки союзников и бои на Восточном фронте полностью изменили дело, к концу 1942 г. подвергнув немецкое общество тягостной и страшной проверке на выносливость. На севере и западе от массированных авианалетов страдали все населенные пункты, расположенные вдоль линий полета. Вой сирен воздушной тревоги нередко заставлял семьи по несколько раз за ночь спускаться в тесные подвалы без окон, чтобы переждать очередной авиаудар. Немецкие города горели и превращались в руины, число погибших военных и мирных жителей росло, и многим взрослым и подросткам казалось, что непримиримый враг действительно ведет против немецкого народа войну на уничтожение. Апокалиптический тон, всегда свойственный речам Гитлера, в те дни как никогда соответствовал обстоятельствам «тотальной войны». Пока подростки и молодые люди, такие как Лоре Вальб, писали в личных дневниках о непоколебимой вере и верности, многие люди старшего возраста испытывали чувство беспомощности, понимая, что их судьба неразрывно связана с судьбой нации. Но даже те, кто с неодобрением отнесся к еврейскому погрому в ноябре 1938 г., были готовы вслед за немецкими СМИ обвинять в бомбардировках влиятельные еврейские круги в Вашингтоне и Лондоне. И они понимали, что «тотальная война» потребует жертв. Уже в феврале 1943 г. родители соглашались отправить своих пятнадцатилетних сыновей служить в зенитные батареи на побережье Северного моря или в такие города, как Эссен, Берлин и Гамбург. Многие погибли в боях еще до того, как нацисты развернули террор в немецком тылу.
Нацистское «народное единство» [фольксгемайншафт] раздирали реальные и риторические противоречия. Режим беспрекословно требовал крови и военных жертв, но при этом проявлял необычайную неуверенность, когда дело касалось настроений гражданского населения. Отчаянно стараясь избежать коллапса тыла, подобного случившемуся в 1918 г., гитлеровский режим изо всех сил пытался поддерживать своего рода псевдонормальность – так, в Германии в военное время сохранялись самые большие в Европе продовольственные пайки. «Тяжелые жертвы», от которых были избавлены в тылу немецкие граждане, приносили в основном подневольные рабочие и военнопленные с Востока. На многих фотографиях, сделанных в разрушенных бомбами городах, немецкие мужчины в униформе охраняют лагерных заключенных и подневольных рабочих, разбирающих завалы после воздушных налетов. Чем дольше и тяжелее шла война, тем чаще становились случаи публичных казней иностранных рабочих, и если сначала этим занимались службы охраны порядка, то в последние недели войны – линчеватели. Расизму нацистов был нужен страх людей перед поражением и «террористическими бомбардировками», чтобы склонить их к своим манихейским воззрениям, требующим убить или быть убитым. Через повседневное соприкосновение с нацистским расовым насилием в обществе, борющемся за выживание, те части немецкого тыла, которые были наименее нацистскими в 1930-х гг., – промышленные города севера, Рур и Саксония, – постепенно впитали в себя ценности, изначально составлявшие основу гитлеровской концепции расового завоевания [18].
Когда война явилась на порог их родного дома, многие дети восприняли ее как череду беспрецедентных физических явлений, одновременно впечатляющих и пугающих. Детское чувство опасности отличается от взрослого, поэтому маленьких детей нередко восхищал вид пожаров, полыхающих в их родных городах, и даже мальчики-подростки, шагая в школу на следующее утро после налета, соревновались, кто соберет больше осколков снарядов. Кроме того, дети разного возраста совершенно по-разному осмысливали увиденное. Если в памяти маленьких детей обычно оставались яркие, но фрагментарные образы, то дети постарше стремились сформировать абстрактные представления о происходящем. Из радиопередач, занятий в гитлерюгенде, разговоров с родителями и учителями они выводили мораль своего национального бедствия. Нередко дети наравне со взрослыми помогали тушить пожары или организовывать бесплатные столовые для беженцев из разрушенных бомбами городов. Часто говорят о том, что нацисты мешали подросткам развивать чувство ответственности, снабжая их готовым набором авторитарных заповедей. Но с тем же успехом можно сказать, что нацисты прививали детям чрезмерное чувство нравственного долга и ответственности за собственный вклад в военные успехи, что в конечном итоге вылилось в готовность подростков жертвовать своей и чужой жизнью в последние месяцы войны [19].
Я впервые услышал о нацистах в детстве – мой брат с детской прозорливостью назвал их nasties – «гады». Мой отец родился в Берлине, в семье ассимилированных евреев-социалистов. Город, из которого он эмигрировал в 1939 г., остался его самой большой любовью. Мы часто расспрашивали отца о его детстве, которое пришлось на конец 1920-х – начало 1930-х гг. Его политические воспоминания начинались с того случая, когда он спрятался в книжном шкафу своего деда и слушал, как сидевшие в комнате взрослые (среди которых были ведущие деятели социал-демократической партии) обсуждают, как реагировать на переворот фон Папена в Пруссии в 1932 г. и как защитить Республику. Когда Гитлер пришел к власти, мой отец был на пороге подросткового возраста. Однажды он получил строгий выговор за то, что, не подумав, насвистывал «Марсельезу», когда поднимался по лестнице, чтобы повидать двоюродного брата, присоединившегося к группе левого Сопротивления. Как многие беженцы и изгнанники, он со временем почти не изменил своих нравственных и интеллектуальных взглядов. Всю оставшуюся жизнь он придерживался левых идей и отождествлял себя с «другой Германией», которая не голосовала за нацистов в 1933 г., – с той, которая была заново открыта благодаря неустанным трудам социальных историков начиная с 1970-х гг. [20]
Мы с братом любили шутить, что, если бы не Гитлер, мы бы никогда не родились, потому что наши родители не встретились бы в Австралии в 1950-х гг. Мы также понимали, что у нашего отца было крайне мало шансов выжить при Гитлере. Но только когда я прочитал статистический анализ военных потерь Германии, я понял, что значило «выжить при Гитлере» для нееврейских мужчин того поколения. Из поколения его сверстников, родившихся в 1920 г., 40 % погибли на войне, половина из них – в 1944 и 1945 гг. Худшим годом, чтобы родиться в Германии в ХХ в., был 1920 г. Эта книга начинается уже после того, как мой отец покинул Германию, и после того, как его самый близкий друг-нееврей, оставшийся в Германии, – тот самый, с которым они вместе отмечали красными чернилами все грамматические ошибки в первом издании гитлеровской «Майн кампф», – пошел служить в немецкую армию. Он погиб, подорвавшись на мине, в начале 1945 г. Однако героями этой книги станет не их поколение.
Мне не дают покоя те чувства, которые пробудили во мне рассказы отца: стремление к историческому сочувствию и пониманию. Я обнаружил, что чем меньше я сочувствую некоторым из моих героев, тем более утомительным становится мой поиск. Но вместе с тем он ощущается более ценным. Легко отождествлять себя с благородными жертвами, но трудно постичь образ мыслей ребенка, занимающегося спекуляцией на черном рынке, или девушки, воображающей, будто она готова положить свою жизнь и жизнь своего брата на «алтарь отечества». Еще труднее представить, о чем думал пятнадцатилетний юноша, охраняя строй женщин, ожидающих расстрела.
Пытаясь понять, каково было быть ребенком под властью Германии во время Второй мировой войны, я почувствовал необходимость сопоставить воспоминания взрослых о своем детстве с источниками того времени. Как иначе мы сможем узнать, что сохранилось в памяти, а что было забыто? Как узнать, какое значение дети придавали событиям того времени и к какому образу мыслей их побуждали окружающие взрослые? Последние десять лет я разыскивал детские школьные эссе, дневники несовершеннолетних, письма из эвакуационных лагерей, письма отцам на фронт, письма из исправительных заведений и психиатрических лечебниц, детские рисунки из еврейского гетто Терезиенштадта и немецких деревень Шварцвальда, а также рассказы взрослых о детских играх. Подобные источники всегда фрагментарны. Они ярко освещают одни аспекты детской жизни и оставляют в тени другие. Вместе с тем они особенно драгоценны, потому что переживания и эмоции заключены в них в своем первозданном виде, а не так, как о них вспоминали позднее.